Я ненавидел их за сытость, за равнодушие, за глухоту.
Бей меня, судьба!
Я пришел в себя от прохладных капель дождя и дальних раскатов грома. Гром приближался, гром усиливался, гром гремел надо мной, неистовый и страшный. Аул казался охваченным пожаром молнии.
Раскаты грома, всполохи молний, летний ливень, плясовые мелодии гармони, рухнувшие надежды, щемящее от боли сердце и свадебный бой барабана.
Как многолика и сложна ты, судьба! Ты бьешь меня сегодня — бей! Не заплачу! Выдержу! Выдержу назло!
Были мои первые студенческие каникулы. Шла уборочная, я работал в колхозе. В этот вечер вернулся домой особенно усталый, не хватило сил даже раздеться, так одетый и уснул.
Ночью вернулся мой младший брат Надир-Паша. Чтобы меня не потревожить, он не зажег света, не стал ужинать, видно, тоже так устал, что ему было не до еды. От зари до полуночи за баранкой: с тока в город, из города на ток. Он и машина будто испытывали друг друга на выдержку, кто, мол, сдаст раньше, но пока оба держались. Только Надир-Паша за это время осунулся, похудел и глаза у него стали красными от бессонницы…
Я разделся и снова сейчас же уснул.
Меня разбудил лай собак. Я спрыгнул с койки и в одних трусах выбежал во двор. В ворота неистово стучали. Стучала наша сельская медсестра.
— Буди Надир-Пашу, — почти приказывала она мне, — скорее буди. Человек умирает.
— Что случилось? Кто умирает?
— Марьям…
— Марьям?
— Да скорее же! Скорее!
Я вбежал в комнату, стал трясти Надир-Пашу. Он что-то пробормотал, не открывая глаз, повернулся на другой бок и еще громче захрапел.
Я рванул его, он проснулся, непонимающе стал протирать глаза и снова повалился на кровать.
— Встань, братишка, встань, дорогой, — ласково просил я, — человека надо везти в город, умирает…
— Кто?
— Марьям.
— Ну и пусть везут. У ее мужа много родственников. Пусть найдут другую машину.
— Сделай это ради меня, понимаешь, ради меня!
— Зачем тебе о чужой жене беспокоиться, смешно просто!
Шло драгоценное время, я в бешенстве схватил брата за руку и с силой стянул его с кровати. Он совсем уже, видно, проснулся, молча оделся, молча вышел из дому.
Вскоре я услышал рев промчавшейся на большой скорости машины. Я вышел на улицу и долго прислушивался к ее удаляющемуся шуму, пока не стало тихо-тихо.
Скоро совсем рассвело. Я долго бродил по аулу. Наконец, решился подойти к роднику — источнику всех аульских новостей. Набирая воду в кувшины, женщины сообщали друг другу о благополучных родах Марьям.
Но в доме ее мужа ни в тот день, ни после не было веселья, не бил барабан, не играла гармошка. Не зарезали барана, как обычно в честь рождения ребенка. Наверное, потому, что Марьям родила дочку…
Я шагал проселком по берегу обмелевшей милой Аксайки, вдоль обочины, по дорожке, которую протоптали мы с Юсупом много лет тому назад.
Перед утром прошел легкий летний дождь, умытые листья подорожника сочно зазеленели, и вода, оставшаяся в устьях их стеблей, радужно вспыхивала в солнечных лучах. Хорошо утоптанная дорожка вела вдоль проезжей дороги к железнодорожному разъезду.
И больно, и радостно мне было шагать этой знакомой с детства тропинкой. Она была не просто знакома, таких тропинок вокруг аула десятки, она была единственной для меня потому, что проторил ее я, вернее, мы с Юсупом.
По этой тропинке зимой мы ездили в лес за дровами, а летом бегали слушать певчих птиц, собирать землянику.
Раньше этой тропинки не было, была тропинка по другую сторону от дороги. Мы всегда все делали сами. Мы не ходили проторенной дорожкой, а протаптывали в весенней грязи свою, собственную. И так случилось, что постепенно люди забросили ту, другую тропинку, и стали ходить по нашей, которая вилась прямо по карнизу высокого берега Аксайки.
Мои модные английские туфли оставляли узкие, непривычные для этой тропинки следы — она привыкла к широким откровенным следам босых ног, к простодушным следам кирзовых сапог, и мой затянутый стесненный след выглядел на ней чужим.
В руке я нес желтый портфель. Этот красивый, тисненой кожи польский портфель подарили мне в день рождения сослуживцы с пожеланием носить в нем рукописи (к тому времени я уже напечатал несколько статей в газете, и они знали об этой моей слабости). Пока в моем шикарном портфеле болтались мыльница, электробритва, зубной порошок, щетка и рубашка, которую я только что переменил, выходя из дому.
Моя свежая белоснежная рубашка приятно холодила тело, брюки были отлично отутюжены, словом, вид у меня был совсем городской, праздничный.
Я наслаждался упоительным утром: ясным небом — в городе никогда не бывает такого легкого, такого прозрачного неба — шумом милой Аксайки, теплым ветром, наполненным запахами молодой травы и пашни, дымящейся после дождя, словно укрытой живым серебристым пологом.
— Садись, подвезу, — раздалось сбоку. Это догнала меня арба, груженная доверху корзинами и мешками, — завтра базарный день в городе. На козлах сидел знакомый парень, когда-то мой одноклассник. — Садись, — повторил он, подвигаясь, уступая мне место на отполированной доске козел.
— Спасибо, я лучше пешком.