Дедушка воевал с часами в одиночестве. Взбирался на небольшой стол, поворачивал стрелки, осторожно поднимал гирьки, потом садился на столике и пялился в циферблат, ожидая звука ударов и визга жестяных кукушек. К часовщику на улицу Портовую уже не пошел. Заявил, что то ведь пожилой человек, стыдно ему морочить голову.
С дедушкой уже не разговаривал некто Рацлавский, который сидел в газетной будке на нашем жилмассиве. Дедушка уже много лет забегал к нему за "Балтийским Ежедневником" и чтобы просто поболтать. Перед Рождеством тот Рацлавский совершенно взбесился: газету бросал, не говоря ни слова, а от мамы вообще не принял купоны "Янтаря". В других киосках тоже их принимают, сказал.
Пан Леон из овощного посчитал, будто бы мама не заслужила морковку, а придурок из продовольственного брал у нее бабки двумя пальцами, словно бы ее злотые воняли.
Доброе имя мы создаем годами, говорил дед, а теряем в один миг.
Хуже всего было в костёле. Я расспрашивал маму, почему она не могла все это извинить. Она же твердит, что издала всего лишь один крик свободы, а на остальные у нее просто не было сил.
К мессе они приходили почти с опозданием. Дедушка пялился исключительно в алтарь, первым опускался на колени и последним поднимался. Никто не приветствовал ни его, ни его семью. Как-то раз во время принятия причастия кто-то прошипел матери на ухо:
- А вот ты не пойдешь. Что, стыдоба?
Мама подчеркивает, какое это счастье, что сегодня любая девушка может ходить с немцем или украинцем, восхваляет негров, и ей бы хотелось, чтобы их у нас было побольше.
Я прошу, чтобы она не употребляла этого слова, она же делает вид, что знает лучше, и ведет себя так, словно бы с чернокожими имела много дел. Наверняка, речь о ее доме, о вилле, но об этом потом.
Во время богослужений она размышляла о несчастьях этого мира и искала утешения в Боге. Спрашивала, почему ей приходится так страдать, ведь она всего лишь пошла по зову сердца. В конце концов, поглядела на путь на Голгофу и пришла к заключению, что Иисусу было хуже, так что нечего нюниться.
Я записываю эту историю и охотно пригласил бы всех этих людей прогуляться по царству хорошей трепки для них.
Сам я стараюсь избежать насилия, но иногда другой дороги и нет. Вот и бьешь такую манду в торец, пока к ней не вернется совесть. Так я считаю. Маму же жизнь привела к чему-то другому.
- Знаешь, почему люди поступают плохо? Потому что они глупы, - дарит мама мне такую вот мудрость, сгорбившись над шредером для документов. Она пробует запустить эту штуку, помочь ей не разрешает, запихивает туда листовки из пиццерии и оплаченные счета. – Ну что мне тетка с четками или дурак из магазина, раз был Коля? Они его не знали. Даже мой отец, твой дедушка, если бы познакомился с ним, понял бы меня. Понятное дело, было тяжело. Но я думала о Коле, и все страхи исчезали. Ну, может, за исключением одного.
Мама продолжала учиться.
На лекциях того чудовищного Шолля она садилась сзади. Подружки перестали общаться с ней, наверняка, потому, что возле них крутился Вацек. Пан Шолль рассекал маму стальным взглядом и говорил про применение дренажа в ходе удаления ретенциозной кисты. Но однажды, прежде чем закончить лекцию, он указал на маму своим пальцем эрцгерцога и произнес:
- А на твоем месте я вообще не готовился бы к сдаче экзаменов.
В поликлинику на улице Дубовой на прием записался Зорро.
Мама вообще хорошо вспоминает ту поликлинику и людей, которые в ней работали, потому что каждый интересовался, прежде всего, собой, пахал и ни у кого не было времени на то, чтобы совать нос в чужие дела.
Работы было столько, что зубной техник, по своей первой профессии мастер по корпусам, приученный к нынешней деятельности из-за нехватки кадров, обрел милость контакта с пациентами. Зубы он рвал, будто свежие вишни и, совершенно довольный собой, подсовывал их маме под ее покрытый потом нос.
Мама вываривала иглы и тоже рвала зубы, скользя по полу из искусственного мрамора в облаке аэрозоля.
В те времена никто не записывался к дантисту на определенное время, народ попросту приходил, подгоняемый болью, так что приемная походила на лазарет после газовой атаки. Мужики держались за опухшие морды, дамочки прижимали щеки к фуфайкам, все шмалили так, что глаза вылезали.
И вот как раз на все это прибыл Зорро. Мама как раз высунула голову из кабинета, чтобы оценить, сколько пахоты ее ожидает.
Зорро даже в декабре не расстался с велосипедом. Он ехал на нем по льду от самой эскаэмки. Все так же он носил мокрые пелерину, шляпу и маску. Он сидел на стуле, словно бы шпагу проглотил, и так и застыл, скрестив руки на худенькой грудной клетке.
Пациенты входили и выходили, а он так и сидел, надвинув шляпу на глаза, целых полдня, если не больше. Он пропускал даже тех, кто пришел после него.
Наступил вечер, в поликлинике сделалось пусто. Мама загнала его на кресло без особых любезностей и заставила снять шляпу, что тот сделал без особой охоты, обнажая лысину. Маска осталась там, где и была.
Зубы у него были того же цвета, что и пелерина.