Альма шумно выдохнула и отпрянула. Реальность перед глазами поплыла, преобразилась. На каждой ветке, на каждом сучке и под каждым листиком игольчатого кустарника была еще тысяча таких же белых слизняков, и все терпеливо занимались тем же делом. Сам куст стал огромной белой паутиной, вдруг ожил от корчащихся нитей для чужеродных задач. Как она могла простоять тут пять минут и не заметить такую зрелищную и потустороннюю картину? Этот миг был апокалипсисом – в том смысле, в котором слово применяли поэты школы с одноименным названием, вроде Генри Триса или любимца Альмы Николаса Мура. В этот миг она осознала, что мир вокруг – не всегда тот, каким кажется, что удивительные дела все время происходят у нас под носом, но людям не дают их заметить обывательские ожидания. Наблюдая, как стало понятно позже, за колонизацией шелковичными червями растения, в котором она запоздало предположила шелковицу, Альма увидела мир великим и непостоянным местом, способным взорваться новыми невероятными узорами, стоит просто обратить внимание; стоит просто присмотреться.
Она стоит на месте – подозрительная фигура, заглядывающая за черные прутья, за вечерний мрак во двор «Серых монахов», – и чувствует, как вокруг роятся фантомы. Она всегда здесь, в этом самом месте в этот самый момент, – это ее предопределенная позиция в одновременном и неизменном 4D-самоцвете пространства-времени. Жизнь – в бесконечной петле, и ее сознание целую вечность заново посещает одни и те же случаи и каждый раз сталкивается с ними как впервые. Человеческое существование – грандиозное повторение. Ничто не умирает и не исчезает, и каждый выброшенный презерватив, каждая мятая бутылочная пробка в каждой подворотне так же бессмертны, как Шамбала или Олимп. Она чувствует, как бесконечное чудо прекрасного и грязного мира обволакивает ее музыкой фанфар. Опустив жирные от туши ресницы, она воображает, что все вокруг оживает и кишит, вдруг сделанное из миллиарда глянцевых организмов, которых она прежде не замечала, что весь пейзаж накрыт призрачной газовой тканью, свежеспряденным шелком обстоятельств.
Наконец она отворачивается от запертой калитки и продолжает путь по Банной улице на Алый Колодец, а оттуда – на дорогу Святого Андрея. Короткая полоска родовой травы все та же. Как обычно, она удивляется все еще стоящему домику на углу и пытается безуспешно угадать, где когда-то находилась резиденция Уорренов. Вообще-то она почти уверена, что между двумя молодыми и крепкими деревцами на полпути по этой лужайке. Место кажется подобающе жутким, но наверняка не узнаешь. Наконец до нее доходит, что стоять без движения на обочине в этом квартале города – значит слать автомобилистам неверные сигналы, так что она поворачивается и отправляется кружным маршрутом домой, по Графтонской улице на Баррак-роуд, а потом вокруг «Ипподрома» обратно на Восточный Парковый проезд.
Переходя Кеттерингскую дорогу у удивительно красивой трамвайной остановки, где когда-то располагалась главная виселица города, она думает об искусстве в эпоху Чарльза Саатчи; искусстве, что сделалось одномерным коммерческим жестом, направленным на такую культурно заблудшую аудиторию, что у той просто нет платформы для обоснования своей критики. Лишь другим художникам – и то только ренегатам – хватает уверенности в своих мнениях, чтобы эффективно опровергать тезисы мейнстрима. Она вспоминает последний раз, когда приглашала Мелинду Гебби на незабываемый ужин, и американская экспатка выдвинула такую неопровержимую критику творчества Трейси Эмин, что Альма пожалела, как не придумала ее сама: «Боже мой, а ты можешь представить, куда можно вместить список имен всех тех, с кем спала в палатке?» [105] Альма пару секунд хлопала глазами, а потом рассудительно выдвинула предложения для достаточно просторных объектов, где хватит площади для списка Мелинды. Парфенон, Вестминстерское аббатство, Китай, Юпитер.
Продвигаясь по роскошно состарившемуся асфальту Восточного Паркового проезда, она наконец доходит до своей двери и шарит в слишком узких штанах в поисках временно неуловимого ключа, прежде чем переступить порог. Внутри Альма включает свет и горестно качает головой при зрелище бардака и хлама. И почему у нее не бывает чисто, как у настоящего взрослого? Про себя она винит Суперкота. Когда они с братом Уорри были маленькие, они мечтали жить в обустроенной мусорке, как их кошачий кумир, – там, где можно почистить зубы, а потом выключить ближайший уличный фонарь удобно висящей веревочкой, чтобы поднять побитую крышку и улечься спать. Только потом она задалась вопросом, куда Суперкот сплевывал зубную пасту.