— Пусть думает, что все сделал сам, — заметил он не без гордости. — Для него сейчас это важно.
Бедный Виктор!
Занятие наукой он воспринимал как служение. Но служение кому? Чему? И терпеть не мог выспренних слов, вроде: «он служил своему народу и человечеству».
Удивительная вещь. Особенно светлое чувство вызывают во мне воспоминания о бесконечных базановских монологах, некогда утомлявших своей расплывчатостью. Реальная жизнь, повседневные проблемы были гораздо грубее и проще, чем те, которые целиком поглощали Базанова. Нас заботили неустроенность личной жизни, отсутствие денег, квартирные проблемы, семейные неурядицы, производственные конфликты. Базанов же всегда оказывался баловнем судьбы — всегда и во всем. Мог позволить себе жить в облаках, не опускаясь на грешную землю. Он и грешил легко, без надрыва, то есть пользовался и здесь неизвестно за что данными ему привилегиями. Многих это раздражало, но кто бы признался, что завидует ему?
Чему было завидовать? Он страдал и мучился больше любого из нас, только не выплескивал свои настроения на окружающих в виде жалоб, ожесточения, злости, приступов недружелюбия, меланхолии. Они обретали у него внешне обманчивые формы рассеянности, монологов на отвлеченные темы, увлечений случайными женщинами. Ну и, конечно, главное дело его жизни — о, эта обманчивая легкость! — было выстрадано им до конца. Единственным человеком, кто телепатически ч у в с т в о в а л Виктора безошибочно точно даже на расстоянии, была Лариса. Сопоставляя некоторые известные мне и наверняка не известные ей факты, я прихожу к выводу, что причины частых, так беспокоивших Базанова недомоганий жены, сопровождающихся подчас весьма зловещими симптомами, таились не в ней, а в нем. Она стала как бы второй его нервной системой, селезенкой, печенью, легкими, которые в критические моменты брали на себя непосильную для нежного существа нагрузку.
Разбирая фотографии, я ловлю себя на мысли, что хочу создать идеальный образ Базанова. Идеальное начало было в нем, пожалуй, наиболее выразительным, привлекательным, и с моей стороны это не попытка идеализации, а стремление выявить самое характерное и существенное в его натуре.
Идеальный. В капустинской мастерской не было более ругательного слова. Казалось, всем своим творчеством скульптор предостерегал от таящихся в нем опасностей. Мне же хотелось выявить в Базанове именно «идеальное», что могло бы послужить в некотором роде примером будущему. Боюсь, однако, что уже тем, кто придет нам на смену, этот пример покажется пыльным анахронизмом, не несущим в себе ничего жизненно важного, — только мертвым слепком истории, отголоском пустой риторики, которой так злоупотреблял порой наш бедный товарищ.
XVI
Институтские перемены последних лет, в том числе организация новой базановской лаборатории, сопровождались обновлением кадрового состава. Ребята из технических училищ, провалившиеся на вступительных вузовских экзаменах выпускники школ, стажеры и практиканты заполнили институтские комнаты, коридоры, курилки. Лаборатории и отделы постепенно превращались в площадки молодняка. Пришла совсем иная публика. Дело, конечно, не в джинсах, не в длинных волосах мальчиков и не в степени прокуренности семнадцатилетних девочек. Все они или почти все были неправдоподобно молоды, тихи и недисциплинированны. Опаздывали на работу, исчезали среди дня, являясь как ни в чем не бывало, а на замечания вежливо и покорно отвечали:
— Извините, пожалуйста.
Их прощали, им объясняли, их воспитывали. Они со всем соглашались и поступали по-своему. На них писали докладные записки, грозили увольнением, однако это не слишком беспокоило молодых людей. Твердили свое:
— Извините.
Пожалуй, самое удивительное заключалось в том, что их невозможно было обидеть, нащупать слабое место, задеть. Зацепить их разум, совесть и самолюбие. Они признавали свою вину, но не делали никаких позитивных выводов. Как цветок, придавленный камнем, изгибает свой стебель, чтобы, приспособившись к новым условиям, продолжать расти вверх, так и многие из этих ребят воспринимали наши выговоры как некое досадное препятствие, которое ни при каких условиях не могло помешать им тянуться к солнцу. Они приносили с собой на работу кассетные магнитофоны, набивались во время обеденного перерыва в одну из комнат и млели под звуки музыки, которая заменяла им даже еду. В изнуряюще монотонных мелодиях они, казалось, черпали силы и обретали смысл собственного существования.
Им было все равно, где «балдеть». Не этим ли объяснялось то спокойствие и равнодушие, с каким дети-цветы выслушивали наши окрики, замечания, угрозы?
Они безропотно трудились на овощных базах, отправлялись по разнарядке в колхоз, делали любую другую работу, содержательную и бессмысленную, — с одинаковым выражением отчуждения и покорности на лице. Готовы были подчиниться первой встречной силе, не интересуясь, какие побуждения ею движут. Их не смущала собственная беспомощность, и ничто не свидетельствовало об их желании научиться работать лучше.