– И так любя на свой извращенный лад, ты его убил – в Охотничьем павильоне в мае тринадцатого года, – объявил Евграф Комаровский, отпуская Хрюнова, поразившись и словам Его Темной Светлости, и его виду – исступленному и одновременно просветленному, полубезумному, отличному от привычного, почти комичного образа изобретателя корсета от рукоблудства. – Эдип убил Актеона, потому что никакой Артемиды и в помине не было, да? Таким был ваш с отцом личный миф?
– Я его не убивал!
– Не лги! Ты только что сам почти признался в убийстве!
– Я не признавался! Ты опять ничего не понял, граф! Да я бы волосу не дал упасть с его головы! – воскликнул Пьер Хрюнов. – Если все они… другие…
– Ты не умер, ты убил его в павильоне. Возможно, ваша взаимная порка и пытки зашли слишком далеко, ты нож схватил и ударил его раз… еще… еще…
– Нет! Я не убивал отца!
– Тогда кто его убил? Не смей мне врать, что ты никого не подозреваешь!
– Байбак! Это он его убил. – На толстом лице Его Темной Светлости снова возникло очень сложное выражение. – Отец его любил как сына, он его воспитывал, но полукровка, он из чужих мест, он такой дикарь… Он не разделял… Он не остался с отцом, он сбежал в Петербург. Его карьера при дворе пошла в гору. Он имел большие амбиции. А отец… отец был уже смертельно болен, он утратил осторожность, слухи ползли по уезду… Могло все открыться. Если бы такое случилось и сюда прислали жандармов расследовать, как сделали при недавнем убийстве любовницы графа Аракчеева, то… Это был бы крах всей карьеры у нашего Байбака! Поэтому он решил убить моего отца – чтобы похоронить все разом, обезопасить свое будущее. Он обставил все в павильоне так, что это выглядело как оргия… Но это ложь! Это была инсценировка! Он и в лесу зимой, когда убил Соловушку с Зефиром, все запутал, чтобы отвести от себя подозрение. Соловушка с Зефиром наверняка догадались, так же как и я, возможно, шантажировали его! Угрожали! Он с ними расправился. Я тело своего отца сам обмывал – он ножом весь был изрезан, бедный, столько ран… А Байбак – он же с Кавказа, они там ножами друг друга полосуют!
– По-твоему, Байбак-Ачкасов убил и семью стряпчего?
– Да! Тот тоже мог догадаться, он был тертый калач!
– А чего же стряпчий столько лет ждал, не догадывался?
– Я не знаю, но… где два убийства, там и третье!
– А на женщин кто в округе нападает – тоже он? – спросил Комаровский.
Пьер Хрюнов молчал.
– Или это ты? Карсавинское отродье?
– Нет! Клянусь тебе памятью отца – не я!
– Что же ты, подозревая столько лет своего брата-приемыша в отцеубийстве, не отомстил ему за это?
– Я только тебе, граф, признаюсь, – прошипел Пьер Хрюнов. – Потому что и с тобой мы сейчас дошли в наших отношениях до некоего интимного духовного единения. Когда ты меня схватил сейчас… рубаху на мне драл, лапал меня… Я испытал такое чувство… Оно давно меня не посещало… Поэтому тебе, Евграф, я скажу чистую правду. – Пьер интимно понизил голос, его темные глаза-щелки, сверкавшие ранее, затуманились. – Я его хотел отравить. Я даже разные яды купил. Но потом… я решил – отец его сам накажет. Он уже начал его наказывать – отобрал у него то, что Байбак любил превыше всего на свете – власть и карьеру. То, как он теперь живет, никому не нужный и всеми забытый, для него хуже смерти… это такая мука… А отец знал толк в том, как муку продлить.
– Я не верю ни одному твоему слову, – ответил Евграф Комаровский. – Твой темный папаша был жестокий изверг, а ты лжец и притворщик.
– Ничего, скоро ты мне поверишь, – усмехнулся Пьер Хрюнов. – Смотри, граф… мой отец не даст меня в обиду. Когда он явится по твою душу…
– Что ты несешь?