Добравшись до Николиной Горы, Евграф Комаровский спешился у гнезда Пьера Хрюнова, бросил поводья выскочившему из барского дома лакею, достал из седельной сумки панчангатти, сунул его за пояс сзади под редингот. Он прошел прямо в дом, без доклада, игнорируя переполох слуг, ударом ноги распахивая настежь все затворенные в анфиладе комнат двери. Его Темную Светлость он обнаружил в будуаре – Пьер Хрюнов, сам недавно вернувшийся из Успенского, переодевался: он скинул свой фрак, но в розовый атласный халат облачиться еще не успел, оставаясь в кружевной рубашке и панталонах на широких подтяжках.
– Чем обязан, граф? Вы… вы что?! Вы что себе позволяете?!
Он завизжал так, когда Комаровский, подойдя, схватил его за шиворот и рявкнул:
– Раздевайтесь!
– Вы в своем уме?! Как вы смеете так со мной… князем… столбовым дворянином обращаться? Да я государю напишу жалобу! Я вас в порошок сотру!
– Может, на дуэль меня еще вызовете? Раздевайтесь, кому сказал! Спину мне покажите свою!
– Я противник дуэлей! – орал Пьер Хрюнов, отбиваясь. – С вами стреляться?! Да вы, говорят, в туз из пистолета с семи саженей… а я человек не военный!! Слуги! На помощь! Караул! Вашего господина убивают!!
Дверь будуара открылась, и возникли, словно трое из ларца, мужики Андрон, Агафон и Никита – они до сих пор щеголяли в корсетах от рукоблудства, изобретенных Хрюновым. Агафон, вооруженный дубиной, сразу попер на Евграфа Комаровского – замахнулся и…
Комаровский отшвырнул от себя Хрюнова, повернулся, отбил дубину правой рукой, а левой нанес удар в челюсть – Агафон вышиб спиной окно будуара, вылетел на улицу и шлепнулся на газон. Завидев это, Андрон повернулся спиной и моментально убежал, голося «караул». А Никита бухнулся Комаровскому в ноги, стукаясь лбом об пол, истово ухая, как филин:
–
– Пошел вон, дурак! – приказал ему Евграф Комаровский, и Никита на карачках убрался из будуара.
Евграф Комаровский поднял с ковра сучившего ногами Пьера Хрюнова, который тщетно пытался спрятаться под широкую кровать – живот ему мешал, рванул на нем кружевную рубашку, обнажая спину и грудь.
Вся кожа Его Темной Светлости была исполосована застарелыми зажившими рубцами от ударов плетью и палками, шрамы были и на жирных плечах, и на руках.
– На каторгу пойдешшшььь за это, сссволочччь, – отбросив все церемонии, прошипел Пьер Хрюнов, прожигая Комаровского ненавидящим взглядом. – Засужу тебя, никаких денег не пожалею, засужу… Или того хуже… Смотри, твое сиятельство, как бы не заступился за меня кое-кто…
– Кто? Отец твой Темный? – Евграф Комаровский шарахнул его о стену будуара. – А ты ведь сказал мне, что не его сын. Что это все вздор и суеверия местных. Отрекся от папаши!
– Ну сссмотррриии, погоди… получишь сссвое, – Пьер Хрюнов шипел и точно как «змей подколодный».
– Одно дело, когда у местных крестьян задница порота, а другое дело, когда и у господ тоже. Наследственная память о батогах, да, Петруша? – Евграф Комаровский приблизил к нему лицо свое, сгребая за грудки, за лоскуты рубахи. – Это твой папа так тебя плетьми угощал? Там, в оранжерее, да? Ты ведь там часто бывал с ним, чему он тебя там учил, что показывал? Ты смотрел вместе с ним, как они умирают от истязаний, как их потом закапывают в землю, словно падаль… Ты все это видел, ты сам в том зверстве участвовал?
– Нет! Я только наблюдал и… Тебе этого не понять. Ты именуешь все это зверством, а для нас с отцом то был просто иной взгляд на жизнь, на смерть, через призму страданий и боли! Он… мой отец, он их всех безумно любил! – выкрикнул страстно Пьер Хрюнов, и лицо его вдруг изменилось – злоба и ненависть словно испарились, лик просветлел, озаренный воспоминаниями. – Это высшее проявление любви, а не зверство! Он мне рассказывал – отроком над ним надругались жестоко сверстники в Шляхетском корпусе. И те страдания, что он претерпел ребенком, боль и унижение стали для него уроком и наваждением! Он сам был жертвой и никогда не мог того забыть. С тех самых пор он жаждал испытать страдания и боль снова и снова! Он терпел все муки наравне с теми, кого желал и хотел… Кого любил, кого обожал! И не грязная плотская связь то была, а полное единение духовное в страдании и боли, где палач и жертва менялись местами! Тебе такого понять не дано. То понимал маркиз де Сад, которого такие, как вы, объявили сумасшедшим извергом! И я! Я понимал своего отца! И я любил его! Я его боготворю до сих пор!