Произносить речь в такой обстановке было нелегко, и Цицерон по большей части ограничился изъявлением благодарностей. Он благодарил консулов и сенат, народ и богов, своего брата и почти всех, кроме Цезаря, которого так и не упомянул. Особенно же он благодарил Помпея («чьи храбрость, слава и подвиги не имеют себе равных в летописях любых народов и любых времен») и Милона («его трибунат был не чем иным, как твердой, неустанной, храброй и непреклонной защитой моего благополучия»). Однако Цицерон не упомянул ни о нехватке зерна, ни о предложении наделить Помпея добавочной властью, и, как только он сел, Афраний и Милон быстро встали с мест и покинули здание.
Позже, когда мы шли обратно в дом Квинта, я заметил, что с нами больше нет Биррии и его гладиаторов. Мне подумалось, что это странно: ведь опасность нападения едва ли миновала! Среди толпившихся вокруг зевак было много нищих, и, может быть, я ошибался, но мне показалось, что теперь Цицерон притягивает к себе гораздо больше недружелюбных взглядов. Да и враждебные жесты заметно умножились.
Как только мы оказались под защитой стен нашего дома, Цицерон сказал:
— Я не мог этого сделать. Как я мог руководить прениями, о которых ничего не знаю? Кроме того, время было неподходящим для такого рода предложений. Все говорили только о Цезаре, Цезаре, Цезаре… Может, теперь меня ненадолго оставят в покое.
День был длинным и солнечным, и большую его часть Цицерон провел в саду, читая или кидая мячик жившей в их семье собаке — терьеру по кличке Мийя, чьи проказы приводили в огромный восторг юного Марка и его девятилетнего двоюродного брата Квинта-младшего — единственного отпрыска Квинта и Помпонии. Марк был милым, непосредственным ребенком, а в Квинте, избалованном матерью, имелись неприятные черты. Однако дети довольно весело играли друг с другом. Время от времени через долину доносился рев толпы из Большого цирка, расположенного по другую сторону холма, — сотня тысяч голосов, кричащих или стонущих одновременно: звук был и бодрящим, и пугающим, как рычание тигра. Из-за него волоски на моей шее и руках трепетали. В середине дня Квинт предложил, чтобы Цицерон пошел в цирк, показался публике и посмотрел хотя бы одну скачку, но тот предпочел остаться там, где был:
— Боюсь, я устал показывать себя незнакомцам.
Поскольку мальчики не желали отправляться в постель, а Цицерон, бывший так долго вдали от семьи, хотел их ублажить, ужин подали поздно. На сей раз, к явному раздражению Помпонии, мой хозяин пригласил меня присоединиться к трапезе. Жена Квинта возражала против того, чтобы рабы ели вместе с хозяевами, и, без сомнения, сознавала, что она — а не ее деверь — имеет право решать, кто должен присутствовать за ее столом. В итоге нас было шестеро: Цицерон и Теренция на одном ложе, Квинт и Помпония — на другом, а мы с Туллией — на третьем. При обычных обстоятельства к нам присоединился бы брат Помпонии, Аттик, который был близким другом Цицерона, но за неделю до нашего возвращения он внезапно уехал из Рима в свое эпирское поместье. Аттик сослался на неотложные дела, но я подозревал, что он предвидел надвигающиеся семейные разногласия, — этот человек всегда предпочитал вести спокойную жизнь.
Сгустились сумерки, рабы начали вносить вощеные фитили, чтобы зажечь лампы и свечи, как вдруг вдалеке послышалась какофония: свист, барабанный бой, рев рогов и пение. Сперва мы не обратили на это внимания, подумав, что мимо проходит какая-то процессия по случаю игр. Но шум, похоже, раздавался прямо напротив дома — и не отдалялся.
В конце концов Теренция не выдержала:
— Как вы думаете, что это такое?
— Знаешь, я пытаюсь понять, не флагитация ли это, — с любопытством ученого ответил ее муж. — Теперь есть такой причудливый обычай. Тирон, не посмотришь, что там?
Этот обычай вряд ли еще существует, но тогда, во время республики, когда люди были вольны выражать свое мнение, граждане, обиженные кем-то, но слишком бедные, чтобы обратиться в суд, имели право выразить недовольство у дома того, кого считали своим обидчиком. Той ночью мишенью стал Цицерон. Я услышал, как его имя упоминается в песнопениях, а когда открыл дверь, разобрал, о чем поют горожане:
Подлец Цицерон, где наш хлеб?
Подлец Цицерон украл наш хлеб!
На узкой улочке столпилось человек сто, повторяя одно и то же снова и снова и время от времени заменяя слово «подлец» другим, более непристойным. Когда они заметили, что я смотрю на них, поднялся ужасающий глумливый крик. Я закрыл дверь, запер ее на засов и вернулся в столовую, чтобы рассказать об увиденном.
Помпония, выслушав меня, встревоженно села.
— Но что же нам делать? — вырвалось у нее.
— Ничего, — спокойно сказал Цицерон. — Они имеют право поднимать шум. Пусть отведут душу, а когда им надоест, они уйдут.
— Но почему они решили, что ты воруешь их хлеб? — спросила Теренция.
— Клодий обвиняет в нехватке хлеба толпы людей, которые идут в Рим, дабы поддержать твоего мужа, — объяснил ей Квинт.