А я иду к себе. Я сгораю от нетерпения. Одновременно, конечно, и всяческие опасения осаждают меня. Ведь может же так случиться, что я не справлюсь, что не удастся план, который сложился у меня в голове. Нет, я не помышляю, конечно, о высших достижениях, не мечтаю о том, что Федька за два часа вдруг переродится, или в нем хотя бы на минуту заговорит совесть. Но кое на что я все-таки рассчитываю в этот вечер.
Раздается негромкий стук в дверь. Я откликаюсь, и милиционер вводит Федьку. Это здоровенный, неуклюжий парняга в грязном, местами порванном ватнике, сапогах и мятой кепке. Круглое лицо его высечено грубо и коряво, расплющенный нос, толстые, чуть не до ушей губы, одутловатые, заросшие золотистой щетиной щеки, кожа в угрях и мелких ссадинах. Громадные ручищи, как старые лопаты в засохшей глине, кривые и грязные до черноты. Где он только не валялся эти дни, где только не ночевал!
Я указываю Федьке на стул, и тот жалобно скрипит под тяжестью этого слоновьего тела.
– Кепочку снимите, – вежливо говорю я.
И Федька, сопя, молча сгребает кепку с жирных, свалявшихся волос.
– Мухин Федор? – спрашиваю я.
– Он самый, – хрипит Федька простуженно. – Чего хватаете-то?
– А чего вы бежите? Вас же только спросить хотели.
– Ха! «Спросить»! А машина тогда зачем, а? А руки зачем за спину? Нашли чурку, да?
Он поводит могучими плечами и морщится от боли.
– Машина была не для вас. А вот узнать у вас кое-что нам действительно надо.
Я чувствую, как миролюбивый мой тон и несколько неожиданный поворот разговора, в котором я не собираюсь, кажется, его в чем-то уличать и разоблачать, а лишь хочу всего-навсего что-то узнать, несколько озадачивает и настораживает Федьку.
– Чего узнать-то надо? – грубовато, но беззлобно спрашивает он.
– Да вот хотел об этом узнать у Ивана, дружка вашего, – отвечаю я, – так он неточно все помнит. Говорит, у Федьки спросите, может, он запомнил.
– Иван скажет… – сердито ворчит Федька на всякий случай, хотя о чем пойдет речь, понять он никак не может.
Да и трудновато, в самом деле, это сообразить. Ведь у него в голове гвоздем сидит только одно: убийство. Да еще работника милиции. Эта мысль все другое от него отгораживает, все другое ему уже сущей ерундой кажется. Это убийство наполняет его душу и страхом и паникой. А если на совести у него два убийства? Если это он с дружком ограбили и столкнули Веру в котлован, на кирпичи, на бетон? Впрочем, второе убийство сомнительно. Так и Кузьмич полагает, и Виктор Анатольевич тоже. Не стал бы в этом случае Зинченко так спокойно вспоминать тот вечер, бутылку водки, которую они с Федькой распили, и стройплощадку на пустынной улице, а тем более единственного свидетеля – паренька-рабочего возле вагончика у ворот стройки. Да, не стал бы все это вспоминать Зинченко, если бы участвовал в убийстве Веры. Мой расчет и мой план сейчас именно на этом и строятся, в том числе на этом, так будет точнее.
– Иван сказал, – говорю я, – что помнил, то и сказал. Теперь ваш черед вспоминать.
Моя подчеркнутая вежливость, необычное обращение к нему на «вы» стесняют Федьку, жмут, как непривычные парадные ботинки, и тоже лишают возможности ориентироваться.
– Чего еще такое вспоминать? – насупившись, спрашивает сбитый с толку Федька и неуклюже ерзает на стуле.
– А вот чего, – свободно, даже как будто беззаботно говорю я, словно о сущем пустяке. – В прошлый понедельник, не в этот, не вчера, а в прошлый, вы с Иваном разгрузили машину Слепкова у одного продмага и получили за это дело бутылку. Часов в десять это было. Последняя в тот день ездка. Ну, и пошли вы эту бутылку распивать. Помните это дело?
– Ну?.. – недоверчиво спрашивает Федька. – И что дальше мне скажешь?
– Так было это или нет?
– А я почем знаю?
– Вот тебе раз! Вы же разгружали, и вы же не знаете?
– Ну, разгружать я, допустим, разгружал, чего тут такого? – неохотно соглашается Федька, уразумев все-таки, что отказываться от этого факта глупо. И еще глупее из-за такого пустяка ссориться со мной.
– Именно что разгружал, – киваю я. – И дальше, значит, тоже все так было, как Иван рассказал, да? И не один Иван, кстати.
Я чувствую, что мысли Федьки далеки сейчас от всех этих событий, как от луны, что он делает усилие над собой, чтобы вспомнить их. И вопросы мои кажутся ему назойливыми и совершенно несущественными, как мухи, и отмахивается он от них, как от надоедливых мух, нетерпеливо, раздраженно, но и без особой злости. А это кое о чем говорит, кое о чем весьма существенном. Если я, конечно, не ошибаюсь. Ибо Федька, конечно же, взволнован, обеспокоен до крайности и сейчас теряется в догадках и решительно не знает, как себя вести. Стоит посмотреть, как он все время ерзает на стуле, как беспокойно теребит в руках кепку, словно прощупывая ее всю.
– А чего дальше-то? – тупо смотрит на меня Федька. – Чего он вам там… нес?
– Например, куда вы потом поехали, когда распили бутылку, вы это помните?