– Заметила… – еле слышно произносит Елизавета Михайловна, не поднимая головы.
– Значит, что-то случилось, чего она не могла вынести, – продолжаю я. – И случилось не сразу. Она давно жила в странно угнетенном состоянии. И тот разговор с вами…
Но Елизавета Михайловна не дает мне закончить. Она вскидывает голову, и, глядя мне в глаза, со сдержанным волнением произносит:
– Ну, хорошо, хорошо. Я вам скажу. Я вижу, у вас, как это ни удивительно, есть сердце. Но у меня оно тоже есть. И перед Вериной смертью… перед ее могилой… я… – она нервно достает из сумочки платочек и мнет его в руке. – Я тоже не буду молчать. У меня больше нет сил… если хотите. Такой девочке… уйти из жизни. Из-за чего?.. Это безумие какое-то… Но тот звонок… Я сама обезумела… – голос ее прерывается, она умолкает, потом, сделав над собой усилие, говорит дальше. – Мой супруг не очень-то постоянен, надо вам сказать… Я заметила. Он пытался ухаживать за Верой. Но тут его постигла редкая неудача… Она оказалась лучше, чем он о ней думал. Но одно время, мне показалось… И я позвонила… Ну, дура. Старая дура. Что вы хотите…
Она снова опускает голову и прикладывает платок к глазам.
– Простите, Елизавета Михайловна, – говорю я. – Но, к сожалению, это не все, о чем я хотел вас спросить. И даже не самое главное. Вы разрешите?
– Пожалуйста… – шепчет она.
Черт возьми, как тяжело вести такой разговор. Никакой другой, кажется, не требует столько душевных сил и нервов и так не выматывает тебя самого. Заглядывать в исстрадавшуюся душу другого, особенно женщины, причем достойной и гордой женщины, это, если хотите, испытание для собственного достоинства и гордости. И только неотступная мысль, что я должен исполнить свой долг, не только служебный, но и нравственный, заставляет меня дойти до конца того пути, которым прошла Вера, и найти, и наказать того, кто искалечил, нет, кто, выражаясь по старинке, загубил ее жизнь.
– Вот о чем еще я хотел вас спросить, – с усилием говорю я.
Как мне хочется ей сказать: да плюньте вы наконец на вашего самодовольного и подлого муженька. Что у вас, нет самолюбия, что ли? Он не заслуживает вашей любви и защиты.
Но всего этого я не могу себе позволить. Это запрещенный и низкий прием. Она сама должна прийти к такой мысли, только сама. Она жена, она много лет рядом с ним, и я не знаю, что у нее в душе родилось, и что умерло за это время. И я могу причинить лишнюю боль, могу оскорбить в ней что-то, разрушить. Нет, нет, все это я ей не скажу. Я скажу другое.
– …Вот какой вопрос, – повторяю я. – В тот, последний вечер, когда Вера… покончила с собой, она зашла к вам. Вы помните этот визит?
– Да… – напряженным, почти звенящим шепотом отвечает Елизавета Михайловна, по-прежнему не поднимая головы, и комкает в руке платок.
– Ее на улице дожидался один человек. Ее возлюбленный. Которому она обещала в тот вечер ответить «да» или «нет». Обещала после того, как побывает у вас. Она на что-то надеялась, мне кажется.
– О-о… – мучительно стонет Елизавета Михайловна, прижимая платок ко рту. – Какой ужас…
– Перед этим Вера побывала в одной гостинице и привезла вам оттуда, от некоего Фоменко, какой-то сверток. Она долго была у вас, Елизавета Михайловна. Очень долго. А когда вышла, то сказала этому человеку: «Нет, Павлуша, ничего у нас не получится». Она простилась с ним. А через час…
– Перестаньте! Я не могу это слышать!
– Это надо знать, Елизавета Михайловна. Потому что это правда. Так было.
– Все равно. Я вам скажу, как было… – она поднимает на меня покрасневшие от слез глаза. – Тогда… в тот вечер… Станислав Христофорович кричал на нее… он ей сказал, что пойдет под суд… только вместе с ней… Что она преступница… что будет сидеть в тюрьме… Что… что…
Елизавета Михайловна роняет голову на грудь, плечи ее трясутся.
Вот теперь все, теперь у меня нет больше вопросов и нет сомнений.
Вечером я обо всем докладываю Кузьмичу. Здесь и наш следователь Виктор Анатольевич, Валя, Эдик Албанян и начальник его отдела.
– Он теперь никуда не денется! – горячится Эдик. – Факты взяток закреплены уже по «Приморскому», по Грузии и Тепловодску. А завтра я еду в Прибалтику.
– Вы по Москве-то работаете? – спрашивает Валя. – Мы ведь дали вам все его связи тут.
– Мы к ним добавили еще, – усмехается начальник Эдика.
– Ох, громкое будет дело! – Эдик потирает руки. – Увидите.
– Громкое будет, если разрешит руководство, – рассудительно замечает Валя и обращается к Кузьмичу. – А как будет по нашей линии, Федор Кузьмич?
– А никак.
Кузьмич выдвигает ящик стола, шарит там рукой и наконец выуживает пачку сигарет, достает оттуда последнюю, секунду смотрит на нее и, вздохнув, закуривает. Потом с ожесточением мнет пустую коробку и швыряет ее в проволочную сетку возле своего кресла.
– Что значит – никак? – насупившись, спрашиваю я.
– То и значит. Дело о самоубийстве Веры Топилиной, полагаю, закончено. Так, что ли, Виктор Анатольевич?
Наш следователь досадливо кивает в ответ.
– Именно так, – говорит он. – Завтра напишем постановление. И в архив.
– Как – в архив?!