Говорят, Левитан не узнал одного своего пейзажа в стихотворном изложении той же Тани Куперник. И сам его портрет ее «работы» во многом прикрашивает, а значит, и искажает оригинал. Увы, Левитан не чуждался «суетного света», и олимпийское спокойствие, приданное ему поэтессой, нисколько не было ему свойственно.
«Человек минуты, человек впечатления, нерва, — сенсуалист», — эта характеристика, данная ему в 1892 году в дневнике Переплетчикова, конечно, несравненно вернее.
Что же касается Чехова, то сама «внешность» Левитана — его обличье, манеры, образ жизни — представлялись ему очень привлекательными для воспроизведения определенного типа художников, та же Щепкина-Куперник впоследствии писала про Левитана в своих мемуарах: «Вот у кого был типичный „грим“ для художника, как его обыкновенно представляют себе читатели романов».
Этим левитановским «гримом», внешними признаками, а совсем не глубинной сутью и воспользовался Чехов, чтобы вывести антипатичную ему, хотя и импозантную фигуру Рябовского — «жанриста, анималиста и пейзажиста». В самом этом перечислении, в рекомендации героя как «мастера на все руки» чувствуется какая-то брезгливость и осуждение подобной ремесленнической «всеядности».
И, конечно, тяжелым разочарованием было для Чехова, когда Левитан, сначала не придавший «Попрыгунье» никакого оскорбительного для себя или Кувшинниковых смысла, дал себя переубедить.
Еще недавно, в апреле 1892 года, он приезжал в купленное Чеховым Мелихово, мирно там охотился. Но вскоре начались всякие претензии и выяснения отношений, втягивание в это друзей и знакомых.
«Вчера был у меня Левитан и опять говорил о рассказе, — сообщает Чехову Лика Мизинова 29 апреля. — Сам он, кажется, сознает, что все вышло очень глупо. И очень нужно было писать еще ему письмо. Точно не могли Вы сообразить, что теперь писать не следовало, потому что это то же, что написать Кувшинниковой».
Попытка Чехова объясниться не удалась. «Все вышло очень глупо»: друзья надолго поссорились.
В чеховских письмах к Лике имя старого друга упоминается все в том же шутливом контексте. Зато с нескрываемым раздражением говорится о Кувшинниковой. Антон Павлович прозвал ее Сафо за склонность к хитонам и постоянно иронизировал насчет дружбы Лики с Софьей Петровной.
«Снится ли Вам Левитан с черными глазами, полными африканской страсти? Продолжаете ли Вы получать письма от Вашей семидесятилетней соперницы и лицемерно отвечать ей?» — осведомляется он 28 июня 1892 года. А почти через месяц пишет: «Я часто воображаю, как две почтенные особы — Вы и Сафо сидите за столиком и дуете настойку, вспоминая прошлое, а в соседней комнате около печки с робким и виноватым видом сидят и играют в шашки Ваш титулярный советник и еврейчик с большой лысиной, фамилии которого я не хочу называть», — заканчивает Чехов, пародируя не то стиль влюбленного ревнивца, не то «благородное негодование» и «высокомерную холодность», которую положено «по этикету» ему испытывать теперь к бывшему другу.
На самом же деле, воспоминание о художнике, видимо, часто преследовало его в мелиховском уединенье. Очутившись в марте 1894 года в Крыму, он писал Лике: «У нас природа грустнее, лиричнее, левитанистее, здесь же она — ни то ни се, точно хорошие, звучные, но холодные стихи».
И почти в то же самое время «еврейчик», пока еще с пышной шевелюрой, фамилию которого и называть излишне, тосковал в письмах из-за границы:
«Воображаю, какая прелесть теперь у нас на Руси — реки разлились, оживает все… Нет лучше страны, чем Россия!» «Что мне здесь нужно, в чужой стране, в то самое время, как меня тянет в Россию и так мучительно хочется видеть тающий снег, березку?..»
Лето 1892 года художник проводил в имении Болдино Владимирской губернии.