«Однажды, возвращаясь с охоты, — вспоминала Кувшинникова, — мы с Левитаном вышли на старое Владимирское шоссе. Картина была полна удивительной тихой прелести. Длинное полотно дороги белеющей полосой убегало среди перелесков в синюю даль. Вдали на ней виднелись две фигурки богомолок, а старый покосившийся голубец со стертою дождями иконкой говорил о давно забытой старине. Все выглядело таким ласковым, уютным. И вдруг Левитан вспомнил, что это за дорога…
— Постойте. Да ведь это Владимирка…
И в тишине поэтичной картины стала чудиться нам глубокая затаенная грусть. Грустными стали казаться дремлющие перелески, грустным казалось и серое небо».
Владимирка! Есть слова, врезавшиеся в язык народа как рубец от удара, как след от долголетних оков. Владимирка — одно из них. Пойти по Владимирке — это значит в Сибирь, на каторгу, в ссылку, в тюрьму.
Как будто уже не лента дороги лежала перед художником, а натянутая от боли жила, звенящая тоской струна.
Эти стихи Алексея Толстого сразу припомнились Левитану. Но, непроясненные, неузнанные, в душе теснились и другие смутные воспоминания и мысли.
Вот Нестеров, коротая с больным Левитаном зимний вечер, рассказывает о том, как плывешь по Каме и не раз повстречаешь унылых «путников» — желтую, обитую железом баржу, нехотя следовавшую за буксиром с белой каймой на черной трубе, а на барже за небольшими зарешеченными окнами — «несчастные», как сердобольно зовут их в народе.
Вот Чехов, рассказывающий про Сахалинскую каторгу.
Вот чьи-то воспоминания о горькой речи историка Ключевского на Археологическом съезде.
«Среди ученых рассуждений о высоких предметах, завещанных стариной, как-то странно будет Вам, — говорил ученый, — услышать речь о предметах, также завещанных стариной, но мало возвышающих душу, о палке, о кнуте. Но несомненно, что и это предметы археологические и — о, если бы только были они предметами археологическими.
Это стародавние вековечные наши народные учителя, и, если бы прилежание и неутомимость составляли все достоинство педагога, их можно было бы назвать учителями образцовыми. Странно подумать, что целые века у них учились предки уму-разуму».
Как кнут, брошенный на месте расправы, извивается Владимирка; рассекает леса, как шрам. И крест на обочине словно навсегда застыл, потрясенный виденным на этой дороге. И бегут по бокам тропинки, то пугливо отпрянув от выбитого, страшного, каторжного пути, то вдруг опрометью кидаясь к нему, вливаясь в него, исчезая в нем, словно увязавшись за кем-то.
Теперь Левитан ходит сюда каждый день: пишет этюды, подстерегает такую минуту, такое освещение, какое окажется самым красноречивым для задуманного сюжета.
Быть может, еще одна причина заставляет художника страстно прилепиться душой к Владимирке. В феврале того же, богатого событиями 1892 года разыгралась в передвижнической среде громкая история с картиной Сергея Иванова «Этап». На ней была изображена понурая группа людей в арестантских халатах. При голосовании картину отвергли. Она была не очень удачна, но Левитану вряд ли было приятно оказаться противником одного из своих товарищей по поленовским вечерам. Сам Поленов голосовал за Иванова и считал, что Исаак Ильич был в своем решении не самостоятелен, а действовал под влиянием резко ополчившегося на «Этап» Остроухова, уже начинавшего проявлять в художнической среде тяжеловатые диктаторские замашки.
«Он, — писал о „Семеныче“ Поленов, — составил целую партию даже молодых, которая его побаивается, частью была на его стороне (как Левитан, Светославский, Лебедев)».
Возможно, что Левитану вся эта история была неприятна и что в глубине души он опасался, что зря поддался уговорам «Семеныча» и что тот словами о «несделанности» картины прикрывал нежелание видеть на выставке «крамольный» сюжет.
Теперь художник не только как бы искупал свою вину перед этой трагической темой, но и хотел решить ее по-своему, в известной мере оспаривая прямолинейность ее трактовки у Сергея Иванова. Ведь даже сочувствовавший замыслу последнего Поленов находил «что-то намеренное и задорное» в самом воплощении.
Левитан пытался представить себе, каково шагать по Владимирке версту за верстой, версту за верстой, зная, что впереди — все тот же безотрадный путь.