– Несколько дней мы провели в тюрьме в переполненной камере, – продолжила тихое повествование Бекки, – без воды и чистой одежды, нас кормили какой-то отвратительной похлебкой, как мне тогда казалось. – Она горько скривила губы. – Это сейчас я понимаю, какой это был наваристый суп. Потом нас и еще человек сорок арестованных привезли на вокзал и отправили в Лихтенбург, затем был Равенсбрюк, потом Аушвиц. – Она посмотрела на меня и коротко добавила: – Сюда мать уже не доехала.
И Бекки замолчала, снова уткнувшись подбородком в колени, которые плотно обхватила худыми руками. Я вспомнил разгрузку переполненного транспорта и крепко сжал мочалку, пена потекла по моей руке. Я ничего не говорил. Бекки кивнула, словно и без того догадалась:
– Да, нас затолкали в телячий вагон, почти девяносто человек утрамбовали без воды и еды. Двери тут же заперли, это было утром, но поезд двинулся лишь поздно ночью. Ни лечь, ни сесть было нельзя: тесно. Мы изнывали от жажды. Если поначалу тебя еще трогает плач маленького ребенка, который требует у своей обессилевшей и беспомощной матери хоть каплю воды или корку хлеба, то через несколько суток в этом вагоне для скота ты уже и сам становишься скотом… В полуобморочном состоянии ты уже не способен сочувствовать никаким детским стонам. Остается только собственная жажда. Помню, один младенец оказался на редкость крепким и продолжал плакать даже на исходе второго дня. Его мать в отчаянии пихала ему грудь, но ребенок продолжал заходиться, ведь ее грудь была уже истощена до состояния сухой тряпки. Кто-то не выдержал, в сердцах зарычал, чтобы она уняла его, иначе, сказал, не отвечаю за себя, больше не могу это выносить. На что женщина простонала: «Ты не можешь?! Для тебя этот ребенок чужой, и ты не можешь?! Молчи!» Мужчина присмирел: «А кому мне еще сказать? Тем, с винтовками? Убьют же» В какой-то момент поезд остановился, наш вагон открыли на несколько минут, но никого не выпустили, а, наоборот, затолкали еще нескольких. Но мы на них даже не глянули – все уставились на реку, возле которой мы встали. Как она издевательски искрилась в лучах солнца… И вдруг какой-то подросток, явно уже не соображавший ничего от жажды, вывалился из вагона и помчался к речке. Плюхнулся всем телом в волны и уткнулся лицом, мы все видели, какой у него тонкий хребет, как он поднимается от каждого глотка. А тот, с винтовкой, уже шел в его сторону, поглядывал то на мальчика, то на нас, мол, смотрим ли мы? Мы смотрели… Охранник подошел, перекинул винтовку за спину, чтоб не мешалась. Я тогда решила, значит, не будет убивать, даст подзатыльник и обратно в вагон загонит… А он нагнулся, схватил мальчика за волосы – и под воду. И держал. «Пей сколько влезет, еврейское отродье», – мы услышали. Никто не бросился из вагона на помощь, мы все оцепенели от страха.
Я снова молчал.
– Вот… На каком-то вокзале мы увидели сестер немецкого Красного Креста. Уже полумертвые от жажды, мы просили у них воды, но они заявили, что на всем вокзале для нас нет ни капли. Вокруг меня умирали люди, но они ничего не делали. Никогда не забуду ту медсестру с вышитым на груди крестом, которую я просила дать воды. Девушка, юная, красивая. Она подошла к вагону и провела вот так ребром ладони по горлу. Резко, размашисто. А на груди горит красный крест, он жег мне глаза. С этого креста и начался настоящий ад. Он стал предвестником всего, что нам предстояло. Нам не говорили ни куда нас везут, ни для чего, но эта рука у горла о многом сказала.