— Вы ешьте! Ешь, Лева, сынок, не стесняйся. Поджаристую выбирай картошку, — сказала она и опять взглянула на него и вздохнула. — Эх, детки мои! Одним матерям вы самые близкие, — жалостливо проговорила она. — Я, когда Борис сидел, думала, что глаза выплакаю, все ждала. И дождалась. А сейчас и помощницу бы надо мне, и пора давно Борису семьей обзаводиться, а боюсь женить его. Думаю: хорошо, как попадется человек, душой преданный и сердцем крепкий, а как хлюпа какая-нибудь?
Лавренев рассмеялся:
— Какая, какая, мамаша?
— Хлюпа. Значит, сердцем нетвердая.
— А-а, — протянул Лавренев, пятерней расчесывая красивую светлую шевелюру и пряча покрасневшее лицо.
— А вы с Сергеем Ткаченко и на самом деле, Борис, засиделись в парубках, — сказал Леон. — Надо женить вас.
— Нет, брат, мы подождем. Мать верно сказала: попадется вот хлюпа такая, — Лавренев хотел сказать, «как у тебя», но замялся и закончил: — и без того жизнь нелегкая.
Когда мать Лавренева вышла, он спросил:
— Как ты освободился, скажи наконец?
Леон улыбнулся, ответил:
— Чургин и Оксана дали хороший куш кому следует. А как вам с Сергеем удалось уйти от ареста?
— Да как? Поработали кулаками и вырвались от жандармов, а там толпа пассажиров помогла. Ну, хорошо то, что хорошо кончается. А теперь слушай дальше.
И Лавренев рассказал о том, как Ряшин поссорился с Кулагиным из-за выкраденных у Ткаченко листовок.
— Я думал вначале, что кто-нибудь из них — провокатор, — закончил он. — Но никаких подтверждений этому нет. Больше того: Ряшин отошёл от Кулагина и прислал комитету письменное предложение об объединении обеих частей организации.
— Объединяться можно с рабочими, но не с Ряшиным. Надо сообщить об этом заявлении губернскому центру.
— Лука Матвеич в Москве. За ним приезжал специальный агент. Там, говорят, начались большие события.
Леон прикурил от лампы, прошелся по комнате и сказал:
— На пути сюда железнодорожники мне сообщили: Москва бастует.
3
Подошел Леон к дому, увидел забитые окна, и сердце его защемило от боли. «Значит, нет Алены. Кончилась наша жизнь», — сказал он мысленно, точно еще сомневался в этом. Потом резко шагнул к первому окну и с силой оторвал доски.
— Не кончилась жизнь! — с ожесточением произнес он и оторвал доски от второго окна, от третьего и швырнул их в палисадник. Возле ворот стояла и всхлипывала пришедшая Дементьевна. Леон сказал: — Не надо, мамаша! Мы еще поживем, уверяю вас.
— Дай бог, Левушка! Я и сама про то мыслю, истинный господь, — утирая глаза концом платка, молвила Дементьевна и пошла открывать замок.
Леон вошел в дом твердыми, крупными шагами. Здесь было тихо, темно, пахло плесенью. Он шагнул в горницу, вынул из прогонов заложки, оттянул шпингалеты и с шумом распахнул одно окно, другое, третье, а потом то же сделал в передней и в своей комнате. Увидев летающую моль, он взмахнул рукой, сказал наблюдавшей за ним Дементьевне:
— Затопите, пожалуйста, печку, мамаша. Если у вас есть нафталин, принесите. Моль надо бы уничтожить…
Потом достал фотографию Алены, вставил ее в рамку и повесил на стенку, под часами.
Дементьевна незаметно перекрестилась и заторопилась разжигать печку.
Спустя час Леон, выбритый, бодрый, сидел за столом, ел горячие пирожки с картошкой и расспрашивал Дементьевну о том, как жили без него.
Дементьевна ходила от печки к столу с пирожками в руках, словоохотливо рассказывала о новостях и думала: «Такого человека из жизни не выкуришь, нет! Светлой и кременной души человек».
Вскоре Леон пошел устраиваться на работу в прокатный цех. Но начальник цеха не принял его вальцовщиком. Не приняли его и в литейный. Тогда Иван Гордеич позвал к себе мастера мартеновского цеха, распил с ним две бутылки водки, и через два дня Леон поступил в мартеновский цех завальщиком печей. Тяжела была работа завальщика, и не всякий новичок мог привыкнуть к ней, потому что печей было шесть и завальщиков было шесть. Леон подсчитал: сталь варится десять часов, плавок выпускалось семь в смену. Значит, завалить в смену придется девять тысяч пудов металла. «Это каждый из нас должен кинуть в это пекло полтора вагона груза. А получишь за это полтора рубля в день. Не особенно разгонишься, и придется налегать на селедку. От нее много пьешь, а когда напьешься — кажется: ну, наелся. Значит, за это „кажется“ и давай, Леон Дорохов, начинать, а там посмотрим», — думал он, глядя через синее стекло в окно печи.
В печи бушевало пламя и било в окно, под ним пузырилась белая жижа расплавленного металла. И казалось: ничего особенного в печи и нет, бурлит в ней что-то похожее на воду, и пузырьки вскипают на ее поверхности, как в речке во время дождя. А подступи к ней, этой жиже, и она обдаст тебя таким жаром, что дух перехватит.
Возле второй печи открылось окно. Леон услышал свист новых своих друзей и, отдав стекло сталевару, крикнул:
— Зовут! Некогда любоваться!
Сталевар улыбнулся, сунул в карман вставленное в рамку стекло и пригладил усы. «Я думал, он великан, этот знаменитый Леон Дорохов. А он обыкновенный и даже слабосильный, будто хворал чем», — заключил он.