День переваливал на вторую половину, и в жаркой послеобеденной тишине ветер гнал к нам красную кирпичную пыль. Пахло соляркой, горелыми электродами, известью. Вдалеке, в самом конце пустыря, развороченного землеройными механизмами, над заводским забором возникал, будто в тумане, ступенчатый контур города — дома, разные по высоте, по-разному освещенные плоскости стен, крыши, частокол телевизионных антенн. То ли попали мы на пересменок, то ли день на стройке выдался выходной, мне запомнилось безлюдье. Безлюдье и абсолютная тишина, хотя как раз тишины быть-то и не могло: рядом работал завод, готовые грузовики шли на сбыт и козловые краны безмятежные, будто на пристани, грузили их на железнодорожные платформы, поднимая за шкирку, как щенят.
Возле полуразрушенного кирпичного дома, одиноко торчавшего посреди пустыря, в пыли и в жаре валялись разбитые стекла. Стекла должны были блестеть на солнце и чуть позванивать. Иначе не запомнились бы. А дом был будто с военной фотографии, и, может, поэтому новый мой знакомый вспомнил войну и того человека, о котором все порывался рассказать еще в машине.
— …Заспорил я с ним, Геннадий Сергеевич. Эдакий московский гусь приехал! Столичная эдакая штучка. Штукарь! Слово за слово, он кулаком по столу, я кулаком. Матерей вспомнили. Но я-то главней! У меня-то полномочия! Вроде как мандат. Время военное. «Молчать! Извольте выполнить все, что вам приказано!» Тут он понял, взрослый человек, что я мальчишка, мне приказывать нравится. Чувствовать власть. Первый раз я в таком качестве, дорвался. А я подумал: ничего, дело сделаем, победителей не судят, соберемся друзьями, и я при всех свою ошибку признаю, скажу, он был прав. Но вот не так получилось! Утром сирена воет, душу скребет. Воздушная тревога. В самый раз! Налетели «юнкерсы», штук их сорок. Бомбы рвутся, зенитки грохают, ад кромешный, и, верите, скажу вам, у меня сердце екнуло: его лицо вспомнилось, обиженное. Вдруг с ним что? Ведь он же по большому счету прав был! И так мне стыдно стало за вчерашнее, за свое мальчишество. Такая, понимаете ли, опасность, жизнь на кону, а я в игрушки играю: приехал начальник. Гимнастерка на мне коверкотовая, галифе из синего бостона, костюм по тем временам руководящий…
Я вежливо наклонил голову. Я понял, мне рассказывают сокровенное.
— В два часа, как дали отбой, диспетчер их горьковский сообщает, что накрыли его бомбой. Из укрытия вышел! Я подумал, что он в обиде на меня смерть искал, и простить себе не могу. Вот до сих пор как вспомню… Нельзя в такие штучки играть!
— Ну, знаете ли, это не от вас зависело…
— При чем тут — от меня или не от меня? Я о другом. Вот завод перед нами, и это не железки, не мертвые камни, проблемы надежности и еще полторы тысячи иных проблем, то да се, завод — судьба, косточки у него живые, жилочки, с них-то и начинать. Завод — люди.
— Зачем же вину на себя…
— Дорого нам жизненный опыт достается! Ох, дорого, Геннадий Сергеевич. Вот к чему я веду. Кровью за него плачено, потом полито, слезами солеными, криком до хрипу…
Я попробовал высказать свое мнение, говорил что-то вполне разумное, молодое, энергичное, но все мои слова шли мимо, не запоминаясь, как ветер, гнавший кирпичную пыль, как тишина, которой не было, как все те горячие запахи застывшей стройки, посреди которой мы стояли на груде серого щебня, будто на постаменте. Издали точь-в-точь скульптурная группа.
Кузяев снял черную тяжелую кепку, большой разлапистой рукой пригладил седой чуб. Я спросил его, почему он носит такой головной убор, жарко летом, да и ничего себе аэродромчик!
— Привык, — ответил он, разглядывая свою кепку. — Раньше как-то не принято было, чтоб рабочий человек в шляпе. С какой стати? Не буржуйство даже, нет, а не носили. Привычка — вторая натура, до нас сказано. Да и Лихачев Иван Алексеевич, директор наш, бывало, только кепи признавал. А вот мой Игорь Степанович, третье поколение кузяевское, тот, видишь, в шляпе. Не может иначе. Весьма элегантно. Так? Вы с ним, к слову, побеседуйте насчет окружающей среды и того, с каким знаком в нашу жизнь автомобиль вошел, с плюсом или минусом, — все знает!
Мы стояли в центре Шестого двора. Все это разрытое пространство называлось Шестым двором, хотя ни Первого, ни Второго, ни Десятого дворов на заводе нет и никогда не было.
Есть разные предположения о том, как и почему возникло это название. Каждый отстаивает свое. Кузяев считает, что все пошло с легкой руки Ивана Алексеевича Лихачева, поскольку в родной его деревне Озерёнцы на Тульщине, где мерили все пудами, саженями да дюжинами, Шестым двором именовали самую глухую даль за туманной и белой по утрам околицей. Будто на краю света за тридевять земель лежал тот затерянный Шестой двор.
— Это ж черт те знает как далеко было. Мы сюда на это, ну, на пикник, хаживали. Гармошку берем, комсомолок своих и — «Чемберлен, старый хрен, нам грозит, паразит…» Сколько Чемберлену было-то? Вот. А теперь сам старый хрен. А?