«То-то я и говорю: молодость! — продолжал он басом. — Чему радоваться, ничего не видя! Вот, как походишь часто, так не порадуешься. Нас вот, положим, теперь 20 человек офицеров идет: кому-нибудь да убитым или раненым быть — уж это верно. Нынче мне, завтра, ему, а после завтра третьему: так чему же радоваться-то?»
Чтение несколько успокоило его. Да, это и многое другое написано хорошо и выражает то, что он и хотел сказать.
Лев Николаевич и Хилковского втянул в работу, и двадцать четвертого декабря, в сочельник, переписка со всеми поправками была окончена; рассказ получился, по мнению Толстого, недурным. Через два дня он отослал его с письмом к Некрасову. Он извинялся, что рукопись выглядит уродливо и нечисто, но не преминул выставить свои требования: «…не выпускайте, не прибавляйте, и главное, не переменяйте в нем ничего. Ежели бы что-нибудь в нем так не понравилось вам, что вы не решитесь напечатать без изменения, то лучше подождать печатать и объясниться. Ежели, против чаяния, Цензура вымарает в этом рассказе слишком много, то пожалуйста не печатайте его в изувеченном виде, а возвратите мне». Читателю он своего имени и на этот раз не открыл, упрямо поставил только инициалы: Л. Н.
«Против чаяния» должно было показаться в Петербурге наивностью. Автор и представления не имел, в какую цензурную мясорубку должен будет попасть его рассказ!
Оставались считанные дни до начала похода, и Лев Николаевич, «для образования слога», как он любил выражаться, засел за стихи. Он написал их довольно много. Среди них были и лирические, романсные:
Он нередко приходил к мысли, что литература, а тем более стихи — пустяк (исключение он делал только для «Романа русского помещика»), много полезней выработать устав и план хозяйства, но все же был требователен и к поэтическому роду занятий.
Он был очень доволен, что окончил рассказ до похода. Кто знает, что случится. Он может быть убит или тяжело ранен. Лучше быть убитым. Мгновениями он не сомневался, что будет ранен или убит. Пришло знакомое чувство: все казалось мелким, ничтожным пред лицом почти неизбежной гибели. У него не было тяжелого панического чувства, а только удивление: неужели весь он исчезнет? Он вновь готовился к смерти, дабы не быть застигнутым врасплох, не испугаться; как и прежде, он желал одного: встретить смерть без страха, без содрогания.
Праздник есть праздник, к тому же Хилковский только что был произведен в подполковники, и тридцать первого декабря с утра у Хилковского начался кутеж. Пили портер, шампанское, жженку, играли в преферанс. Так и Новый год встретили. Кутеж продолжался до глубокой ночи.
Ранним утром первого января 1853 года в составе Чеченского отряда выступили в поход, но офицеры были еще хмельные. Небо было чистое. Зимнее багровое солнце бросало сквозь деревья и кусты длинные прозрачные лучи. Но офицерам было не до всего этого. Едва добрались до станицы Червленной, снова стали пить. И то же продолжалось в Грозной.
Николенька что-то кричал и размахивал руками, он стал просто невменяемым, но, едва передохнув, вновь начинал пить. Запомнившийся с первой встречи Костя Тришатный, некогда прибывший на Кавказ тянуть лямку, чтоб удовлетворить кредиторов — своих собственных и брата Льва, — бегал взад-вперед, и глаза у него были безумные. Алексеев не показывался вовсе; скрывался и штабс-капитан Кочкин, знакомец Льва Толстого, — возможно, опасаясь, как казначей, за бригадную казну. Шум, гам, неразбериха.
Стихия кутежа захватила и Льва Николаевича. Хотелось, как и другим офицерам, забыть о войне, о походе, о том дурном, что роковым образом направляет его жизнь. Но попытка забыть дурное в свою очередь порождала дурное, и он сам не заметил, как схватился с прапорщиком Яновичем, этим рыжим добряком, тоже пьяным, и крикнул ему:
— Мальчишка! Дурак!
— Сам ты дурак! — по-детски капризно отвечал Янович. — Ну что ты ругаешься?! Что ругаешься?!
— Нет, это ты ругаешься, как пьяный солдат! И это не может так кончиться! Ты мне чуть палец не сломал!
Янович смотрел на него исподлобья, как бы окончательно разобиженный. Он не испугался угрозы, а скорей изумился. Самое скверное было, что при этой безобразной сцене присутствовали внезапно отрезвевший брат, Кнорринг и офицеры Тенгинского полка, принимавшего участие в походе. И еще девки какие-то, потаскухи… Пребывание в Грозной всегда означало для офицеров безделье, пьянство и разврат. А все лошадинообразный Кнорринг. С него и началось. Это он притащил портер, и ко всему выпитому еще прибавилось…
Вечером Толстой пытался сесть за столик, немного пописать, но ничего не вышло. Какое может быть писание при этой безалаберной жизни?! — подумал он. Завтра извинюсь и его, Яновича, заставлю извиниться. А если не захочет, то — дуэль. Ему стрелять первым. А я — я не стану стрелять.