Они помолчали. Шорохи вокруг смолкли, травы дышали, Млечный Путь растекался вольно и уходил в бесконечность, месяц приближался к своему зениту. Было как бы два мира: один — полный и ярости, и скорбей, казематов, преследований, травли, но и благородства, самопожертвования; другой — чуждый страстям, чистый, высокий, беспечальный. При ярком свете звезд и туманных россыпей Млечного Пути не думалось, что и в этой недосягаемой дали есть свои катаклизмы, а в животном царстве, что начиналось здесь, под ногами, среди остывающих трав, — борьба за существование, пожирание слабых сильными… Нет, они как бы отряхнули прах родного, милого и подлого, проклятого мира, где любили, думали, предавали, мучили, каялись и обрекали на смерть, рабство, нищету… Их окружала ночь.

— Только в суровых обстоятельствах и обнаруживается натура человека. Пока вы добренькие и ничего не требуете, то и к вам все добренькие! — сказал Толстой, и в темноте заблестели его глаза.

— Нас было двадцать три человека — осужденных к смертной казни. Приговор был вынесен девятнадцатого декабря сорок девятого года, а нам был объявлен двадцать второго декабря. На рассвете двадцать второго в мою камеру вошел офицер и сказал: «Пожалуйте».

— Так и сказал: «Пожалуйте»? Подумать только — как вежливо и благородно!

— Да. Мне вернули мой вицмундир, и я его надел. Было еще очень рано. Нас повезли в извозчичьих каретах. За каждой каретой — четыре конных жандарма. И в карете жандарм. Удивительная случайность: нас повезли мимо нашего дома. Откуда мои родители узнали?.. Возле подъезда стояли запряженные сани. Кто-то поднялся на них — это была мать, закутанная в шубу. Отец и братья, невзирая на холод, растворили окно и, возможно, увидели меня. Я хотел открыть оконце кареты, но жандарм не дал. Мать поехала за мной. И еще множество совершенно незнакомого люда, целая толпа следовала за нами. Кто они? Откуда? Они шли до самого Семеновского плаца, и толпа все возрастала. Тысячи. На плац их не пустили. Но они остались возле плаца и не расходились. Я знал, что там и моя мать. Когда нас вели, я случайно поравнялся с обер-полицеймейстером генералом Галаховым. Мы были знакомы. И я сказал: «В толпе моя мать. Успокойте ее». На плацу — помост, эшафот. Он с трех сторон окружен решеткой и солдатами. Нас ввели на помост, и плац-адъютант расставил нас по порядку. Этот порядок, наверное, был известен лишь ему да генерал-аудитору. И тут нам каждому в отдельности аудитор прочитал смертный приговор. Тогда я, конечно, не запомнил слов приговора, я выучил их после. Вот они: «…За участие в преступных замыслах к произведению переворота в общественном быте России, с применением к оному безначалия, за учреждение у себя на квартире для этой цели собраний и произнесение преступных речей против религии и общественного устройства, подвергнуть смертной казни расстрелянием».

Они молча прошли шагов пятнадцать.

— Каково было мое самочувствие? — сказал Кашкин. — Никакого. Одеревенение души и нервов. Как будто к моему сердцу приложили кусок льда. Я не думал, а скорей где-то внутри меня сидело: и вы умрете. Все умрут. И генералы, и адъютанты, и члены судейской комиссии, и лошади, которые нас везли, и вообще все, все… У меня не было даже мысли: как же так, я умру, а все останется — и деревья, и люди, и небо?.. Нет, ничего такого не было. И моя прошлая жизнь вовсе не промелькнула передо мной. Все ушло: страх смерти, злоба, покорность судьбе, отвращение к моим извергам… Это гнездилось внутри меня, но я как бы уже со всем рассчитался — и с самими чувствами, желаниями, боязнью перед исчезновением. Странное состояние, его трудно выразить словами. Когда знаешь, что уже всему конец, то, как у измученного больного, пусть на время, является подобное равнодушие ко всему. К чести моих товарищей по несчастью, по крайней мере тех, кого я знал и мог видеть в последний момент, никто не обнаружил страха, не потерял самообладания, не молил о пощаде…

— Они сумели быстро подготовиться к смерти, — сказал Толстой. — Я об этом думал перед походом: смерть — непреложность, но когда человеку приходит его черед, тут начинается для него испытание…

— Подходя к каждому из осужденных, аудитор называл его фамилию. «Плещеев», — сказал он человеку, стоявшему направо от меня. Это был поэт Плещеев. Я его увидел впервые. Незадолго перед арестом вышла книжка его стихов. Когда аудитор отошел к Головинскому, Плещеев повернул голову ко мне. «Я не знал, что вы и есть Кашкин, — сказал он. — Как вы сюда попали?» — «Как и вы», — ответил я. Ты знаешь плещеевское «Вперед, без страха и сомненья»? — сказал Николай Сергеич, поворачиваясь к Толстому. И, не дожидаясь ответа, продолжал: — Я ему ответил строкой из его стихотворения: «Мы шли под знаменем науки. Так подадим друг другу руки». Подошел священник. Он дрожал с головы до ног. Дрожащей рукой подносил нам крест для целования и заикался, когда говорил слова проповеди: «Оброцы греха есть смерть, сказал апостол Павел», «Если раскаетесь, то наследуете жизнь вечную».

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги