Я сел. Ковёр на полу был бежевый, пушистый, приятный ногам, в углу стоял стол с ноутбуком, на стенах висели батики с хризантемами. В холодильнике отыскалась баночка обезжиренного йогурта, совсем одинокая среди наледи. Растягивая йогурт, я рассматривал полочку с дисками и книгами: было много Бетховена и Булгакова. Какая славная девушка! Я раскрыл шкаф. Она перестирала летнюю одежду и разложила её аккуратными стопочками, перемежая веточками лаванды и розмарина. Ей нравился салатовый, нежно-лиловый и мальчиковые рубашки в клеточку. Бельё она любила белое, в мягкий рубчик и со складочками. Я вставил Бетховена в проигрыватель и лёг в её кровать, понежиться. На ночной тумбочке она расстелила кружевную салфетку и посадила зайчика. В нижнем ящике хранились цветные ленточки, лоскутки и пуговички. В среднем лежали несессер, лаки и пилочки. В верхнем, запертым на ключик — а ключик прятался под салфеткой — тайный девичий дневник. Я раскрыл наугад: «Любить… любить… любить без оглядки… знала бы Оленька… знал бы он, как любить без оглядки! О нет… моё предназначенье — любовь».
Понежившись под звуки струнных, я пошёл на кухню, смотреть в окно. По дороге катили машины, по сырым газонам шли галки, два студента в шапках курили и смеялись. И тут я увидел его! Он, не торопясь, прохаживался по той стороне, и, кажется, был здесь уже долго. Белый Охотник! В белом костюме, таком нелепом в ветер и дождь! Он делал вид, что ждёт трамвая, и рассматривал газеты в киоске. В любую секунду он мог повернуть голову, поднять глаза и заметить в окне меня, но я словно оцепенел. «Прячься, прячься, беги!» — шептал я себе, но был не в силах пошелохнуться. Пришёл трамвай, но Охотник, конечно, не сел в него. Как он выследил меня? А я ещё не верил! Кто же выдал? Тот зелёный дантист? Трамвай тронулся, и Охотник стал медленно-медленно поворачивать голову, поднимать глаза. И я застонал, захрипел, метнулся — и упал в узкий промежуток между плитой и мойкой. Сжался и замер, дрожа. Успел? Или он заметил?
3D. Истории зрелости и угасания. О Колике
Мы с братиками все уродились не сахарными, ну а Колик — и вовсе без малейшей сладости, даже с изрядной горчинкой. С раннего детства его шалости отличались экспериментальностью и подчёркнутым неприличием: не шалости, а настоящие выходки. Например, забираясь вечером в постель, можно было обнаружить под одеялом литр варёных спагетти — холодных, скользких, мерзких — или липкую кучку гнилых яблок. И это только самое безобидное! За каждую подобную гнусность мы сообща колотили Колика, а папа педагогично заходил с другой стороны и воздействовал добром и уговором — и постепенно нам удалось вбить ему в голову семейные ценности.
Тогда Колик перенёс свою деструктивную активность на школу: гнул линейки, ломал угольники, царапал на партах, плескал гуашью на свежепобеленные потолки, похищал варенье из скромных вахтёрских тайников. С педагогами вёл себя угрюмо и дерзко. Учился отвратительно, но рано обнаружил неординарность мысли. Например, на замечание директора, что он не слушает урок, Колик заявил: «Да тут и слушать нечего! Вы нас обманываете, нету никакой Австралии и Океании». «Да как же нету, Коленька, миленький?» «А вот так! Вы там были что ли? Карта — это ложь! Подумаешь, карта». Короче говоря, рано стал задумываться о смыслах. Ну и, как водится, покатилось — сначала табачок, потом самогончик, потом воровство. Крал какие-то пустяки, из чистой юношеской доблести: банку сметаны в магазине, сохнущие простыни у соседки, напильники из школьной мастерской. Когда ловили — дрался, ненавидел, кусался! Начались приводы в жандармерию, педсоветы, картонные папки со штампами «Социопат» и «Мизантроп». Пропадал, не появлялся дома неделями. Мама рыдала, папа расхаживал с мрачным лицом. Возвращался худой, злой, бесшумный. Рассуждения, что нужно учиться и хорошо себя вести — чтобы выбиться в люди — чтобы быть счастливым — не убеждали его. Он смотрел так, будто с ним говорили на другом языке, и думал своё. А на угрозы о наказании и тюрьме отвечал, что мы сами в тюрьме, только этого не видим.
А по весне действительно загремел в колонию — ограбление какого-то дурацкого обувного склада, неуважение к сторожу, пощёчина жандарму. Сторож, начальник склада и жандарм пытались простить его — просили только извиниться — но он отказался наотрез.
Через год вышел взрослым. Мама ахнула, когда он снял свитер — белокаменная церковь во всю спину, с папертью, голубями и византийским амвоном внутри. На робкий вопрос о работе промолчал с презрением. Вёл странную жизнь: днём спал или читал всё, что под руку попадалось, лёжа в саду на гамаке. Ночами исчезал. Подарил папе здоровенную золотую цепь. Папа выпучил глаза: «Откуда? Зачем это мне?» «Семейные ценности!» Колика в колонии слегка пришибло, но мыслил он по-прежнему неординарно. Все разговоры переводил на вопросы относительности ориентиров и возможности постижения. Потом сел снова, надолго.