— Ах, ты господи, власть… говорит и не улыбается. Бывало, урядник с шашкой идет по селу, на одной пряжке солнышко играет так, что слепнешь, и вдруг на́ тебе — власть сидит у печки, махорку глотает, оборванец…

Он меняет тон на грозный, торжественный и выпрямляется во весь свой рост.

— Придет время: на коленях у меня будешь ползать, да поздно. Подумал бы об этом, комитетчик. В Чупалейке такого угробили, в Старой деревне — прикончили, в Богоявленье — боятся в комитет вступать… Народ без конца не может терпеть беззаконие. Народ хозяина русской земли ждет…

Он подымает палец к потолку:

— Пры-зы-дента народ ждет… Все белые генералы за пры-зы-дента встали горой и на нас идут, и весь мир на Расею идет. Бесчинства на земле не потерпят. И тебе бесчинствовать не больше, как неделю-другую. Подумай о душе, ведь ты умный мужик, хоша и сапожник. Мне твоих ребятишек жалко.

А Яков отвечает:

— Ты сам, Семен, — мужик умный, а говоришь глупости. Трудовая власть утвердится на земле. Сенька говорит, что это — закон физики… Неужели ты не поймешь, что все, что делается — это делается по неизбежным законам природы, которые нам не осилить… Социализм будет. Это точно — как дважды два четыре — доказано Марксом и Энгельсом… а на практике введено Лениным, чему мы с тобой свидетели. Так зачем ты, Семен, своими контрреволюционными разговорами мне всю душу вымотал?.. В печенках ты у меня… Вот где… — Яков тычет себя в бок кулаком.

— Не слыхал я таких ученых. Иностранные. У вас и слова-то не православные: конфескация, контребуция, эсприация… Русское слово, оно завсегда ясное: полоса, работа, порядок, добро, свобода. Школьнику ясно. Прощай. Не обижайся, власть — она слуга народная, народ обидит — утрись, а не перечь. Так-то в писании сказано. Деньги, может, и дам, но под расписку. Напишешь, что взял с меня силком, по принуждению, чтобы назад потом вернуть, когда изберем прызыдента…

Он берется за скобу и склоняется у двери, как знак вопроса, но еще не уходит. Он никогда не уйдет до тех пор, пока капитально не отругается. Мы знали его нрав и в этом ему не перечили.

Яков продолжал греться у печки, а я стал приводить в порядок свои бумаги. К чести его надо сказать, Коряга не употреблял площадных выражений, упаси боже, — он сам затыкал уши, когда при нем «небогочинно» выражались, но зато был величайший мастер на всякие «дозволенные» выражения. Словарь его был неисчерпаем, крайне разнообразен и необычайно выразителен. Он пугал Якова адом, сопричислял его к разбойникам, ставил его ниже воров, вспоминал ему каждую выпитую в гостях рюмку и попрекнул пьянством, словом, не было в природе такого порока, которого он не отыскал бы в нем.

— Я — трудящийся. С кого дерешь? Меня к барину в покои не пускали. Бывало, графу доложат: «Коряга с медом приехал…» — «Напойте чаем…». И сам даже не выйдет. За обед не сажал — в салфетку сморкаюсь… Один раз он жаловался на порубки мужиков, я возьми да скажи: «Большая от того пользительность народу». Так он три дня хворал и не велел мне на глаза показываться… И считал меня разбойником. Выходит, я за народ страдал… А теперь в буржуи попал… Значит, граф был прав, когда говорил нам: не радуйтесь, придет и ваш черед… И пришел…

— Конфискации, контрибуции временны и вызваны крайней необходимостью молодой России, — говорит Яков, — понять должен ты…

— Измываешься ты, плут, над нами, глотку нам зажал, Искариот, слово не даешь вымолвить, житья от тебя не стало на селе, хуже чумы ты, страшнее холеры… Постой, придут чехи, повесим тебя, паршивого пса, на первой осине, как Иуду.

Потом он плюнул три раза в три места и, сильно хлопнув дверью, вышел.

Вернулся тут же.

— Родзянку повесили?

— Не знаю.

— Будто бы позвали в Кремль. Спросили: «Помещик?» — «Помещик». — «Ну, раз помещик, то должен быть повешен». Скажу — правильно. Век лодырями жили. Но ведь тут — жулик! Дубина стоеросовая… Кого в дугу гнешь?

Ушел.

— Какой грубый разговор, — говорит Яков и облегченно вздыхает. — Какой тяжелый разговор. Подождем, Сеня, тех, которые посмирнее.

Бесшумно входит, торопливо снимая шапку еще на пороге, маленький, сухонький старичок с жидкой длинной бороденкой, как у святого аскета, и с благообразным ликом. На нем лапти, старые, худые, веревки прелые и на плечах чапанишко, состоящий весь из заплат. Полы этого чапанишка волочатся по земле, так что старичок, когда ходит, то наступает на них, спотыкается и путается.

Еще не успев притворить за собою дверь, он уже начинает старательно креститься на угол, где висит на гвозде пачка комбедовских бумаг, и потом кланяется низким поклоном отдельно мне, отдельно Якову, отдельно шкафу с книгами и затем уж смирно останавливается у притолоки.

— Проходи, дедушка Филипп, вот табурет тебе.

— Нет уж… я постою уж, бриллиантовые, ноги некупленные.

— Да ты проходи смелее, — говорит Яков и тащит его за рукав. — Зачем церемонии разводить?

— Нет уж, я здесь уж, как подобает мне… у порожка, как-нибудь уж…

— Да зачем тебе у порожка?

— Нет уж… бывало, в волостной конторе…

— Да зачем вспоминать, что бывало, да сплывало… Проходи… садись.

Перейти на страницу:

Все книги серии Трилогия о Семене Пахареве

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже