— Давай золотые вещи, подсвечники, кубки, подстаканники, столовые ложки, — говорит Яков, его не слушая.
— Ничего нету, ничего нету. Вот те крест… Икону сыму да поцелую. Сам хоть бы взглянул глазком на золотую монету… Пропал царь, пропало и золото…
— Холсты, церковная парча… шелк, все принимаем, все пригодится.
— Ой, владычица-матушка, — вздыхает старик, — мука-то какая… Ввел ты меня во грех! Дров на истоплево нету. В стуже сидим…
При огромном количестве вещей Филипп ходил отрепышем, кроме квасу, никогда ничего не пил, в доме у него не было кровати, спал на лохмотьях. Всю жизнь, все свои силы он растратил на афиширование своей мнимой бедности.
Яков отворачивается от него. Наступает мучительная пауза. Проходит с полчаса в молчании. Старик так же осторожно, как входил, берется за ручку двери, тихо отворяет ее, но остается на пороге, кланяясь Якову, мне, все предметам по очереди…
У Якова дрожит губа…
— И пришло время буржуазии расплачиваться… — он закипает сильнее от слов к слову. — И пришло нам время крепить бедняцкую власть на селе… Довольно бесхозяйственности, мы не интеллигенция. Ленин этого не простит… Страна задыхается… а гады еще шипят, гады сопротивляются… гады притворяются.
Он подбежал к Филиппу.
— Не дашь, спрашиваю?! — произносит он шепотом, но в шепоте скрыты молнии.
— Две сотни наскребу как-нибудь, — Филипп дрожит весь и плачет. — А тысячи семисот рублей я, милый, дорогой, за всю жизнь не видел. Господь-бог мой, вразуми и помилуй… Мне ничего не надо, кроме аршина земли да трех тесовых плах. Ох-ох-ох! Все умрем, все оставим. Туда ничего не возьмешь, кроме добрых дел.
— Так не дашь? — повторяет Яков еще тише. — Слезами будешь умываться.
— Рад бы дать, да где взять? Любезный мой, беден я, слишком беден…
— Солги, но так, чтобы я тебе поверил. Сколько доходу взял с мельницы? С бакалеи?
— Нету денег!
— Есть хлеб…
— Без денег проживу, без хлеба не проживу.
— Сеня, — приказывает он мне строго, — запиши три пуда соли штрафу с него. Три пуда пшеницы. Денежную контрибуцию повысь до трех тысяч. Можешь уходить!
Старик топчется в испуге на месте, умоляет Якова, называет его «батюшкой-кормильцем» и прочими сладко-елейными словами, но Яков все время поворачивается к нему спиной. Филипп потом стоит у притолоки, взявшись за скобу, и лепечет:
— Великая смута в Расее и по всей земле. Тьма глаза застит. Земля горит под ногами. Горе всем живущим в эти дни.
Топчется на месте.
— Через всю землю война пораскинулась… Кто на кого — не разберешь. И одна от нее дорога, милые мои, на тот свет. Кабы знатьё наше, какая там жизнь, давно бы все ушли…
— Я уйду, когда так…
Яков не говорит ни слова… В канцелярии — тишина. Старик шепчет слова молитвы и еще раз называет цифру, которую в силах «поднять» — «тысячу рублишек кой-как наскребу…»
Яков не отвечает, он посылает Ферапонта за следующим плательщиком. Филипп набавляет каждые три минуты по десятке, но все еще не решается назвать сумму, причитающуюся с него. Да Яков его не слушает. Филипп вынимает и кладет ему деньги на стол. Яков не берет. Филипп сгребает деньги в узелок и опять молит, упрашивает взять. Яков не слушает. Филипп встает на колени, бьет себя в грудь, рыдает. Яков не смотрит. Филипп вздыхает, просит прощения. Яков молчит. Филипп кланяется ему, мне, отдельно столу, отдельно чернильнице и опять пучку бумаг, который висит за мной на гвоздике. Яков не замечает.
Как только Филипп уходит, Яков грозится вослед ему:
— Принесешь! Кровосос! Крохобор! Он в Саровском монастыре иконостас позолотил. А соседу пятак дать взаймы пожалеет. Он сына родного жандармам предал… Если будет переворот — он из наших спин будет ремни резать. Его слезы крокодиловы… Распутник! Он всю жизнь батрачек брюхатил. Он и среди монашек гарем имел. Верил, что замолит свой грех, купит бога, прельстит его пятаками — это делало его смелым в грехе. Он у тестя деньги выкрал, а самого опоил…
В богатстве Яков всегда видел ядро преступления. Этот — придушил странника с большими деньгами и разбогател; тот разжился на поставках гнилой муки и тухлого мяса; третий взял на сохранение деньги у родных и не отдал; четвертый обобрал жену да и уморил ее.
Когда Яков особенно волновался, он под нос пел. Он никогда и ничего не пел, кроме одной песни: «Измученный, истерзанный наш брат мастеровой… Идет, как тень загробная, с работы трудовой…» Он ходил и пел и немного успокоился. Успокоился и сказал:
— Поклонимся старой матушке России. До свиданья, родная! Ау! Будет тебе хозяином Егорка Ярунин… Сеня, приготовься, Онисим Крупнов идет. Коли этого не сломим, все упрутся, как один, держись, Сеня. Таких хитрецов еще свет не видал, — говорит он, пряча руки в рукава и усаживаясь в угол на излюбленное место.
Вскоре входит в канцелярию дородный, круглый, в дубленом полушубке и с клюкою в руке Онисим Крупнов. Он не крестится, он трет руки и греет их у печки, приветливо улыбается, ласково здоровается и говорит, садясь рядом со мною у письменного стола:
— Ну-с, Яша, твое дело — говорить, мое дело — слушать.
— Онисим, не томи. Давай деньги, и дело с концом. Тебе все известно.