– Всё рухнуло, когда в офицерских собраниях подлецы, не достойные носить чина, стали рассказывать гнусные анекдоты об Императоре, а все слушали их и подхихикивали, вместо того, чтобы вытолкать взашей наглецов и преподать им хороший урок за оскорбление Венценосца, – сказал Сабуров. – Когда у господ офицеров, столь отважных на фронте, перестало хватать смелости на то, чтобы защищать своего Царя от клеветы и глумления. В одном собрании какой-то негодяй притащил грязную карикатуру. И никто не отвесил ему пощёчины, не вызвал на дуэль! Смотрели, посмеивались! Вот, с этих смешков! С этого потакания! С этой стыдливой подлости! Всё началось!
– Вы бы уж тогда сказали, с чего начались подобные карикатуры и анекдоты, – покривился князь. – Не сам ли он давал к ним повод? А особенно – она? И Распутин? И вся эта околопрестольная шушера?
Сабуров хотел ответить, но его опередил Миловидов:
– В Царе перестали видеть небожителя… Вспомните времена Александра Третьего. Второго. Николая Павловича…
– Ну, этого ещё! – фыркнул Олицкий.
– Прости, Володя, я не говорю о личностях этих монархов, – красивый, чувственный голос Юрия Сергеевича звучал вкрадчиво и как будто извиняясь за что-то (он всегда говорил так, и едва ли не за всякое поперечное слово просил прощения, боясь кого-нибудь обидеть). – Я говорю об отношении к ним в народе и обществе. Царь был небожителем. Полубогом. Фигурой священной, стоящей выше простых смертных. Николай Павлович мог спокойно гулять пешком или в санях по улицам безо всякой охраны, люди могли запросто видеть его, но при этом он оставался на высоте недостижимой, он был Царь…
– Идол для рабов!
– Помолчите вы! – процедил Сабуров. – Вы, господин Олицкий, не в Думе.
Миловидов болезненно улыбнулся, опустил крупные, тёмные, всегда увлажнённые, всем сочувствующие глаза, продолжал:
– Государя Николая Александровича уже нельзя было увидеть так запросто. Он, в силу обстоятельств, стал очень далёк от народа. Но при этом жизнь его усилиями прессы и многочисленных салонов стала достоянием общества. Причём жизнь эта подавалась в виде извращённом, подавалась врагами… Царя убили сплетней. Народ перестал видеть Царя, зато многое стал слышать о нём. Слухи о Царе заменили самого Царя, в каком-то смысле. И народ увидел в Царе не небожителя, как прежде, а обычного человека, под стать себе, а обычного человека уже нельзя обожествлять. А если не обожествлять, то и перестаёт быть неопровержимой, священной его власть. Полубога можно не любить, даже ненавидеть, но над ним нельзя насмехаться, нельзя унижать. Он всё равно остаётся на пьедестале. А когда пьедестал разрушен, и становится очевидно, что Царь такой же человек, не выше, не лучше прочих, то это отношение гибнет. Царя-полубога нельзя шельмовать, Царя-человека можно и необходимо для утверждения собственной значимости и в отместку за то, что он оказался всего лишь человеком, когда нужен был полубог… Любое событие совершается несколько раньше, чем мы видим его. То, что мы видим, это уже не само событие, а лишь внешнее проявление его. Крушение монархии в Семнадцатом и есть такое внешнее проявление. А, на самом деле, Самодержавие прекратилось не на Николае, а на его отце, равно как династия Рюриковичей окончилась на Грозном, а не на слабоумном Фёдоре Иоанновиче. Александр Третий был последним Самодержцем, с ним Самодержавие сошло в могилу. Потом была лишь инерция, и внешнее закрепление невидимого события Февральским отречением.
– Любопытная теория, профессор… Но я берусь с вами спорить.
– Сделайте одолжение, Александр Васильевич.