Когда роспуск был совершен, то первое впечатление было просто катастрофическое. Нельзя было даже в точности определить, до какой цены упали наши фонды, настолько велико было стремление держателей их освободиться от них, во что бы то ни стало и нельзя даже сказать до какого уровня дошло бы их падение, если бы оно не встретило фактической преграды в отсутствии покупателей на них. Об этом говорили мне почти истерические телеграммы, которыми я был засыпан, начиная с вечера 10-го числа.
Я отвечал на них ссылкою на полнейшее спокойствие, с которым встретила, страна, роспуск Думы, и указывал на этот факт, как на показатель того, что страна состоит не из одних политиков, стремящихся к государственному перевороту, и что не мало в ней людей, которые понимают необходимость роспуска, как меру сохранения порядка и власти. Столыпин все время совершенно ясно одобрял все мои мысли и оказывал мне всю моральную поддержку, предоставляя полному моему усмотрению ссылаться на солидарность со мною всего правительства. В этот момент мне было гораздо легче, чем раньше в пору председательства Горемыкина, так как он на все мои соображения о необходимости ограждать интересы государственного кредита отвечал самым недвусмысленным безразличием, говоря на каждом шагу свою любимую фразу «все это чепуха и не стоит останавливаться на мелочах, когда главное состоит в совершенно определенном революционном натиске, с которым можно бороться только одним – роспуском Думы и до этого мы неизбежно дойдем и тогда только можно будет говорить о настоящей работе». Теперь все резко переменилось.
Видя, что Столыпин, постоянно осыпаясь на свою некомпетентность в финансовых делах, открыто советуется со мною по каждому вопросу, оказывает мне величайшее внимание и ни в чем не противоречит, и даже всегда открыто соглашается со мною, весь состав министров также перешел на иной тон обсуждения вопросов моего ведомства, и я стал самостоятелен во всех делах его, как было и в первое время войны.
После первой недели за роспуском Думы наступило успокоение и на иностранных денежных рынках. Паника стала мало-помалу утихать, держатели русских фондов перестали выбрасывать их массою на рынок и даже отчасти помогло успокоению то, что должно было породить совершенно противоположный результат. Я разумею Выборгское воззвание. Как известно, народ не пошел за ним, не перестал платить налогов, и не было заметно никакого приготовления к сопротивлению в несении воинской повинности, но самый факт появления такого воззвания ясно показал более чуткой и культурной заграничной публике, что дело шло, несомненно, к бунту, и правительство не могло не принять мер к самозащите. Пресса не выражала, сначала открыто своего мнения, но мои корреспонденты, в особенности из Парижа и Берлина, совершенно недвусмысленно писали мне, что публика начинает понимать правильность действий русского правительства по отношению к Думе, вставшей на путь прямого сопротивления власти, и все время только с величайшею настойчивостью добивались от меня заверения, что мы справимся с таким настроением, и по мере того, что действительность давала мне все более и более оснований к оптимистическим выводам, стало замечаться даже некоторое, хотя и весьма робкое, в начале, укрепление русских фондов и, в частности нового 5 %-го займа.
К половине августа это настроение стало заметно усиливаться, и даже решение правительства привлечь к судебной ответственности подписавших выборгское воззвание, встретило резкое осуждение заграницею только в органах левой печати, а многие газеты поместили на своих страницах довольно здравые статьи о прямом долге правительства бороться законными путями с призывом к мятежу.
Взрыв на Аптекарском острове, 12-го августа, разом нарушил это улучшение внутреннего положения России и оценку его заграницею, но и то, справедливость заставляет сказать, что тревога и возбуждение среди населения не были продолжительными.