– Лейтенанта Басалаго кто видел? На подпись к нему ба-а…
– Кто хочет кишмишу? Команда героического линкора «Чесма» меняет кишмиш на картошку…
И вся эта подлая житуха, где кишмиш да ножики, где Юрьев да Басалаго, – все это претендовало на звание «Советской власти». Дуракам казалось, мол, достигли! Сознательные граждане, мы сами сознательно собой управляем.
Наконец Павлухин добрался до Юрьева… Сел.
– Здравствуй, товарищ, – сказал Юрьев, продолжая быстро писать. – Я сейчас… – Закончил писанину, пришлепнул сверху кувалдой пресс-папье и глянул на матроса холодными, спокойными глазами. – «Аскольд», – прочел на ленточке. – Ну давайте…
– Чего давать-то? – обалдел Павлухин.
– Бумагу… Вы на подпись пришли?
– Да нет. Я так… поговорить.
– Говорить некогда. Это при старом режиме болтали, потому что им деньги за словеса платили. А сейчас – дело! Давай дело и отматывай на всех оборотах, чтобы только пена из-под хвоста пшикала… Вот как надо сейчас!
– Постой, товарищ. Не пшикай сам. – И Павлухин поплотнее уселся на дырявом венском стуле. – Говорить придется, и даже за слова денег не получишь. Разрушен флот, корабли наши гибнут… Кому это выгодно, товарищ Юрьев?
– Немцам, – ответил Юрьев, не смигнув.
– Верно. Немцам. А еще кому?
Юрьев нагнулся под стол, высморкался в мусорный ящик, где копились горой черновики решений совдепа, выпрямился и растряхнул в руке чистый платок.
– А ты кто такой? – спросил.
– Павлухин я…
– Ах, вот ты кто. Знаю, знаю. О таком баламуте наслышаны.
Юрьев перегнулся через стол, отодвинув чернильницу, и теперь рядом, со своим лицом Павлухин увидел крепкий подбородок боксера, журналиста и клондайкского бродяги.
– Разруха, говоришь? – усмехнулся Юрьев. – Да вас, сукиных детей, всех с «Аскольда» к стенке поставить надо.
– Вот и договорились, – откачнулся Павлухин.
– А кто повинен в разрухе? – гаркнул Юрьев. И сам же без промедления ответил: – Вы, сучье ваше мясо… Кто убил офицеров на переходе из Англии? Чего твоя нога пожелает? Мурка, моя Мурка! Завернись в колбаску, для революции отказу с любого фронту нетути… Так надо понимать позицию вашего крейсера?
– А твою понимать? – спросил его Павлухин. Медленно, словно удав, облопавшийся падалью. Юрьев переполз через стол обратно. И заговорил:
– Чего ты прихлебался ко мне? Пожаловаться, что в кубрике холодно? А что тебе Юрьев? Дрова таскать на себе будет? Вижу, – добавил спокойненько, – сам вижу… Мне с берега все видать. Тип-топ – мокро-топ! Я ваш «Аскольд» с этого места галошами утоплю. Юрьев правду-матку режет. Вы – анархисты все, предатели революции, вы сами повинны в гибели кораблей флотилии!
Павлухин вскинулся, залихватил бескозырку на затылок.
– Трепло ты! – сказал он Юрьеву. – С анархистами нас не пугай. И не тебе учить, как нам умирать за свободу…
– Сядь! – велел ему Юрьев. – Чего бесишься?
– Сиди уж ты, коли тепло тут в совдепе топят да мухи вас не кусают. Ты, видать, Советскую власть только во сне видел.
Юрьев вскочил – плечи растряс, широкие.
– У нас демократия не лыкова! – сказал. – Могу и в ухо тебе врезать, как товарищ, товарищу, по-товарищески.
– Про боксерство твое слыхали. Ежели еще слово, так я тебя этим стулом по башке попотчую…
Юрьев вернулся за стол, посмеялся.
– Давай, отваливай… по-хорошему, – сказал.
– Я вечером докажу, – заявил Павлухин, опуская стул на иол. – Докажу, на что мы способны… Ты нам галошей грозишь? Я тебе из главного калибра все бараки здесь на попа переставлю.
И, раздраженный донельзя, так саданул за собой дверью, что она заклинилась непоправимо… Поднявшись на борт «Аскольда», Павлухин – еще в горячке – домчался до кают-компании. В стылой каюте, замотанный одеялами, лежал, словно мертвец, мичман Носков. Павлухин принюхался: так и есть – несет как из бочки. Дернул дверцы шкафчика. Вот оно, изобретение нового Исаака Ньютона: баночки да колбы, и течет по капле «мурманикем»…
Разворошил Павлухин одеяла, тряс мичмана за плечи:
– Мичман, да очухайся! Тебе ли пить? Молодой еще парень. А затянул горькую. Обидели тебя? Пройдет обида… Вставай!
– Не надо… спать хочу, – брыкался хмельной трюмач.
– Надо, надо, мичман! – Вытащил из духоты на палубу, полной пригоршней хватал Павлухин снег с поручней, тер лицо и уши трюмного специалиста. – Ожил? – спрашивал. – Ожил?
Потом давал сам дудку – выводил рулады над кубриками, а оттуда крыли его почем зря. «Чего будишь?» – орали из темноты, словно из могилы.
– Вставай все, кто верен революции. Пошел все наверх! Было трудно. Очень трудно было вырвать из апатии людей, осипших от простуды и лени, заставить их снова взяться за привычное дело. Павлухин схватил широкую лопату из листа фанеры, сгребал за борт сугробы снега с палубы. Кочевой срывал чехлы, заледенелые, словно кость, – холодно глянули на божий мир, прощупав полярное естество, орудия крейсера.
Громадный ежик банника с трудом затиснулся в дуло. С руганью протолкнули его в первый раз. Тащили обратно силком: не поддавался, заело от грязи и ржави. Выплеснули на ежик полведра масла. Вставили снова.