— Бедный падре Маркес, — говорит Эма.
XXXIV
И тогда я сказал ей:
— Эма!
— Да.
— А я ведь в вас влюблен.
— Это приятно. Но неправда.
Роща еще далеко. Еще на приличном расстоянии от меня, моих уставших рук и той ответственности, что они на себя взяли. В свежевыпавшем снегу мои ноги утопают и оставляют четкий след. Как брильянт, искрится солнце. Я жадно пью воздух — сколько я еще выдержу? Ах, как же ты запаздываешь! Будущие тысячелетия помазали тебя на царство, а тебе это неведомо, но я-то знаю. Где ты, беззаботный? Если бы как-нибудь ты прислушался, спросил бы себя самого. А можно ли жить на кладбище? Здесь огромные могилы с множеством украшений, улицы чисты, но это — земля мертвых. Нет, мертвых здесь нет, все погребено под снегом. У меня пудовые руки и ноги, я едва тащусь и захлебываюсь воздухом. Слишком чист он? Я стар, я из времен всеми забытого прошлого?
— Почему неправда? Вы ведь — женщина, Эма, но почему-то пренебрегаете тем, что вы женщина. Ведь вы существуете, вы, ваше тело, но то ли оно вам неведомо, то ли вами забыто. А ведь именно человеческое тело свидетельствует, что человек существует, не так ли?
Сентябрьский ли это свет? Свет, подобный жидкому меду, он льется с верхушек сосен. А может, августовский, жаркий? Где мы? Время существует только во мне. И оно, это время, абсолютно, оно вспышка вечности. Но Эма мне возразила:
— Нет, я о своем теле не забыла! Я свое тело хорошо знаю и не пренебрегаю им. Знаю все, целиком, и даже ту его часть, на которую вы намекаете. И если бы вы только знали, сколь она божественна и презираема. Есть какая-то жалкая гордость в абсолютизации тела. К тому же мое тело божественно только тогда, когда эта его божественность для меня очевидна. Вне этой его божественности я его презираю, как все, что в этом мире подлежит гниению.
— Однако замужество, Эма, — это профанация тела, это… это его
— Кто вам сказал, что я хочу выйти замуж?
— Не знал, что вы противница брака.
— А разве я сказала, что противница? Я только против всех формул смерти. А смерть может быть как в браке, так и вне его. Да, кстати, и жизнь. Я за жизнь, за жизнь, где бы она ни была.
Тогда я вспомнил Амадеу. И того субъекта с усиками, имя которого узнал тогда, когда знать его уже не было необходимости: субъект уехал. И о стакане виски Луиса Баррето, а сына все нет и нет. Эма помедлила, прежде чем ответить, но потом сказала с отчаянием в голосе:
— Все пути хороши, были бы они только
Где мы в этот душный жаркий вечер? У Креста, под открытым небом или в гостиной? Сумерничаем? Иногда мне вспоминаются каштановые деревья. Если спускаться по мощенной камнем дороге, выйдешь к каштановой роще, которая приведет в долину. Моя память о лете хранит ее зеленую тень всегда. Эма! Сколько было у меня возражений! Из родника, возле которого угнездилась шевелящаяся черная масса пауков с большими тонкими лапами, сочится свежая вода. Да, сколько было возражений! Но где они? Ушли, как вода в песок. Удивительно то, что они еще значимы, всё еще значимы и неизменны, хотя и мертвы. Что возвращает жизнь доводу? Конечный вывод не завоевывается, жизнь не арифметика. Конечный вывод — это моя усталость или моя уравновешенность, которая определяется моей усталостью и выражается в моем отсутствующем взгляде. Мои возражения, Эма, до сих пор значимы. Как и твои доводы. Как и доводы Амадеу, Мигела и всех тех, кто умерли. Мои возражения увлекло существующее во мне подземное течение, и они ушли в песок. Или просто уже не годятся. Потому я говорил тебе:
— Но, Эма, вы ведь тоже за то, чтобы все начать сначала, вы сказали, что «вера завоевывается, и вы не знаете, верующая ли вы»,
и она отвечала, что пределом для нее был
— Единственная реальность жизни — это Дух, что пронизывает ее и помогает нам жить, и в конечном итоге мы его обретаем.