— Нельзя так, Зуза, успокойся немного, опомнись, — говаривал Педрох, уставясь на нее одним своим здоровым глазом, в то время как стеклянный неподвижно смотрел в сторону, — ты ведь еще молодая, сил у тебя довольно, и все еще может добром обернуться. А так потеряешь все… что же потом-то?
Зуза знала, что он искренне желает ей добра, но по-прежнему оставалась равнодушной ко всему, что творилось вокруг. Она чувствовала, что у нее недостанет сил начать новую жизнь, и это сознание угнетало ее, не оставляя даже проблеска надежды в сером пепле безрадостных дней…
Как-то раз коренастый, будто сотканный из маленьких узелков мышц, староста Ширанец, зайдя к Зузе, застал ее на пороге хлева. Она чистила стойло своей Сивки, которая, переступая с ноги на ногу, недовольно мычала у пустых яслей.
Староста сначала осмотрел двор. Телега стояла так, что могла бы выколоть оглоблей глаз всякому, кто вечером прошел бы здесь; плуг и борона ржавели под открытым небом, и никому не приходило в голову убрать их в сарай, а сена и соломы втопталось в грязь столько, что у рачительного хозяина сердце разорвалось бы от боли. Сразу видно, нет в доме твердой мужской руки, нет бережливого хозяйского глаза.
— Много тебе нынче выписали, Зуза, верно? А как платить будешь?
Он бил прямо в кровоточащую рану, для которой у Зузы не было лекарства.
— Почем я знаю? Много… ох, много. Корову, верно, продать придется. В банке уж больше не ссудят…
— Да, навряд ли, — подтвердил староста и немного помолчал. Потом перевел взгляд своих зеленых глаз с Зузы на вилы и уставился в землю. — Денег-то у тебя нет?
— Может, вы что присоветуете?
— Да уж и не знаю, право. Все от тебя, Зуза, зависит… Рад бы помочь… твоей беде. Да…
— Ну?
Зуза насторожилась. В ней заговорил не расчет, а врожденный инстинкт самосохранения, которому она подчинялась не раздумывая.
— Продай лесок, и дело с концом. По крайней мере налоговое управление от тебя отстанет.
Над этим стоило поразмыслить. У Зузы с Мареком действительно был лесок, примыкавший к их тощему участку. На что ей этот лесок? А тем более теперь, когда потеряла мужа, когда нет никого, кто бы поддержал ее, защитил, вытащил из страшного водоворота, в котором ее швыряло как щенку, смытую бешеным весенним потоком с крутой вырубки.
— Продать? А кому?
— Да кому угодно… хоть Магату…
— Магату…
Магат слыл злым духом деревни. Словно пиявка, присасывался он к тем, кто поверил его мнимому человеколюбию.
Выбившись из крестьян, из бедного люда, пораженного тысячей болезней, от которых не было никакого спасенья, он был единственным хозяином в деревне, разжиревшим за счет этих бедняков. Он был здесь единственным, кто во время мировой войны уберегся от всех напастей, вызванных чудовищным беснованием, охватившим мир, и оказался среди тех, кто сумел извлечь выгоду из безумия, бессердечия одних и бессилия, слабости других. В военное время Магат выколачивал огромные прибыли на реквизициях, на государственных поставках картофеля и скота, вербуя женщин, девушек и детей на сельскохозяйственные работы в Дольноземском крае;[13] он до сих пор не мог забыть тех бурных времен, когда, словно по мановению волшебной палочки, нищие становились богачами, ворочавшими головокружительными суммами. Им и не снились такие деньги, они не знали, на что их употребить. Магат потерял голову вместе с себе подобными. В военной неразберихе он наживал капиталы, лишался их, и когда, наконец, кончилось время военных поставок и спекуляций, все-таки выстоял, как осеннее дерево, с которого ветер сорвал листву. Но в грязных когтях Магата остались, однако, расписки должников, недвижимое имущество крестьян, переписанное на его имя в казенных книгах; оно оценивалось не меньше чем в полмиллиона.
На его голову сыпались проклятья; отчаявшиеся должники, умоляя, ходили за ним по пятам; ему угрожали те, кого он безжалостно разорил, а по-прежнему самодовольный Магат преуспевал, утоляя свою алчность все новыми жертвами, запутавшимися в крепких сетях материального рабства и зависимости.