— Случись со мной что-нибудь, к примеру, разве пошел бы я за помощью к мастеру, который за нами смотрит? Или к кому-нибудь повыше? Они-то нипочем не помогут! Да мне и не нужна их помощь! А товарищ поможет. Поможет без лишних разговоров. Вы тут, в деревне, бог знает что о рабочих думаете. Отработают, мол, свое и живут себе припеваючи. Эх, не пожелал бы я вам, отец, такого хлеба!
Павол рисовал перед отцом новые горизонты, насколько они открылись перед ним самим. В этом было нечто такое, что часто не могло уместиться в тесной избе и не укладывалось в голове старого Гущавы, потому что он привык всю жизнь полагаться только на свои руки. И когда Павол начинал рассказывать о «своих», о рабочих, о крестьянах, об их общей беде, Гущава его слова перетряхивал, взвешивал и… не верил.
Гущаву было трудно пронять какими бы то ни было речами. Ему тяжело было говорить о том, чего он не знал и что только два раза в месяц, вместе с Павлом, врывалось в дом, как свежий ветер, полный незнакомых запахов и веяний. Старый Гущава оставался неимущим бедняком, вечно перемазанным в глине, пропахшим смолистой зеленью пушистых елок. Единственным ростком, который пустили в его душе семена, брошенные Павлом, было сознание общности интересов таких, как он.
Когда над избой уже низко опустился вечер, пришла Зуза и остановилась на пороге, словно удивилась, что Павол дома. Он поднялся ей навстречу, взял с шестка какую-то тряпку, смел со стола и лавки картофельную шелуху, которую набросали дети, и сказал:
— Присаживайся, Зуза!
Но Зуза не села. Она подошла к кровати, на которой без ужина спали дети, наклонилась над ними и шепнула:
— Спят…
Павол нашел около печки сухую щепку. Когда она вспыхнула желтым пламенем, он зажег лампу.
— Нужно бы помыть детей, — тихо произнесла Зуза, — завтра ведь воскресенье.
От этого на душе у Павла стало так хорошо! Он смотрел, как спокойно ходит Зуза по избе, подогревает воду, будит детей, моет их, а они даже не плачут. Нежно намыливает, трет, вода хлюпает, как веселый дождик. А сама такая ловкая, радостная, будто все вокруг озаряет внутренним светом. Откуда взялась в ней снова эта радостная воля к жизни?
Покормив детей и опять уложив их, Зуза спросила:
— Нужно еще что-нибудь сделать?
— Награди тебя господь, — ответил старик, — ничего больше не нужно.
Павол пошел проводить ее домой. Вокруг была темно-синяя тьма, небо усеяно звездами. Широким потоком разливался Млечный Путь. Но еще шире было чувство Павла. Они вышли на дорогу, и тут он не удержался, вздохнул:
— Зуза!..
Она поняла все, все, что он хотел ей сказать, и ни о чем не стала спрашивать. Долго молчала, потом заговорила сама:
— Ко мне все пристают люди… бабы, мужики: выходи, мол, Зуза, замуж, выходи!… И всяких вдовцов сватают…
Павол молчал. Ждал, что она еще скажет. Но не дождался. И тогда не то чтобы советуя, а скорее умоляя Зузу, воскликнул:
— Вдовцов? Вдовцов, говоришь?.. Зуза! — он схватил ее за руку.
— Что?
— Зуза, не делай этого! Жаль… Конечно, тебе тяжело так жить. Замуж надо. Но только не за вдовца!
У обоих перехватило дыхание, слова застревали в горле. Но надо было выяснить все до конца, и Зуза помогла Павлу:
— А другой не возьмет меня…
Теплая волна чувства залила Павла. Стиснув Зузину руку, он привлек ее к себе и прошептал:
— Я… я бы взял!
Кровь в нем кипела, и дыхание становилось горячим, точно степной ветер. Зуза пошла быстрее. И только у самого дома спросила:
— Павол, скажи… в каком месяце ты родился?
— В июле. А зачем тебе?
Его удивил ее вопрос. Но Зуза не ответила. В голове у нее проносились мысли, которых не мог знать Павол, и звенели сказанные когда-то гадалкой слова: «С другим мужем будете счастливы, если только родился он в мае, июле или феврале». И она боялась, ох, как боялась ответа Павла.
Слава богу… в июле!
Когда Павол возвращался домой, в окнах трактира Чечотки горел свет, но стояла мертвая тишина. Не слышно было ни шума, ни криков, хотя воскресенье уже спешило на смену субботе.
Из дверей, тяжело припадая на деревянную ногу, вышел Винцо Совьяр. Встретились, поздоровались.
— От Чечотки иду, — проговорил инвалид глухо, будто издалека. — Бедняга Чечотка… час назад испустил дух.
Это было неожиданно. Особенно для Павла, который давно уже не был в деревне и не знал, что Чечотка в последнее время больше лежал, чем ходил. Болезни, заработанные Чечоткой еще на фронте и долгие годы подтачивавшие его здоровье, — это была единственная награда, которую он выслужил. И когда он увидел, как всюду гибнут, втаптываются в грязь идеалы, за которые сражались простые, как сам он, легионеры, жизнь стала его тяготить, и смерть пришла как раз вовремя. Для него было лучше умереть с верой в идеал, чем жить, обманувшись в своих лучших надеждах. Около дома Павол вспомнил о его вдове:
— Тяжко ей теперь придется!
— Почему?
— Ну… всякая там грязная конкуренция.
Совьяра будто ужалили. Он разозлился, вскипел:
— Ты это на что намекаешь?