Дорогая невестка, у тебя сердце татарина, а не еврейки, определенно говорю. Ты просто безжалостный человек! И вообще мы сыты по горло твоими милыми посланиями, хватит! Смотри же, непременно приезжай на свадьбу, которая, бог даст, теперь уже состоится соврем скоро. Точно когда не могу сказать; не хочу брать это на себя. Вот Менахем-Мендл съездит к цадику и посоветуется, когда быть свадьбе, в добрый час, и я тебе сообщу. Подарков никаких не надо. И без того ты и твой просвещенный муж, долгие годы ему, будете у меня желанными гостями, я усажу вас на самые почетные места. Невеста тоже очень и очень просит вас приехать, только, чтоб вы прилично вели себя, не забывали, упаси бог, где находитесь, чтоб нам не приходилось за вас краснеть.
Передай привет мужу и ребенку, да пошлет ему бог исцеление.
От меня, твоей невестки
2
Четыре письма, полученных Ханой от ее мужа Шмуел-Мойше.
Моей любимой жене госпоже Хане, да продлит бог ее годы.
Когда это письмо попадет к тебе в руки, я, твой муж Шмуел-Мойше, буду далеко. Не обессудь, прости, не по доброй воле я оставил тебя. Дальше так продолжаться не могло. Я всей душой чувствовал, что надеяться не на что, и жизнь стала мне невыносимой. Приданое мы съели, наследство проглотил твой брат-злодей, пока между вами шла переписка, он перевел дом на имя свата, найти себе дело я не мог, не было средств. Оставалось или, не приведи господь, повеситься, как повесился портной Мойше, или же бежать в Америку. Я выбрал последнее: пусть хоть царство небесное не потеряю. В Америке я бездельником не смогу оставаться, для Америки я не «сокровище». В поте лица, собственными руками я буду добывать свой хлеб, и господь в своем великом милосердии благословит мои десять пальцев, а может быть, на твою торговлю луком тоже снизойдет благодать, и мы снова соединимся — я приеду к тебе или ты ко мне. Аминь, да исполнится воля господня.
Очень прошу тебя, моя милая, добрая Хана, не огорчаться, не плакать. Ты прекрасно знаешь, что меня побудило уехать только отсутствие работы, нужда! Ты мне супруга, и я тебе супруг, и оба мы привязаны к ребенку, долгой жизни ему и здоровья… Была бы в доме хоть корка хлеба, я бы на такое не решился. Может быть, когда до твоего брата-злодея дойдет, будто я тебя оставил, его каменное сердце смягчится, он сжалится над тобой и пришлет несколько рублей для дела…
Что я могу тебе еще сказать, моя золотая Хана? Мысль уехать одному, без тебя и ребенка, мне не раз приходила в голову и раньше. Я давно уже убедился, что другого выхода нет. День и ночь я об этом думал, и когда молился, и когда читал священные книги. Я только ждал, чтоб ребенок поправился. Когда же ребенку стало немного лучше, у меня все не хватало духу сказать тебе о своем намерении отправиться куда глаза глядят. Я боялся, что ты меня не пустишь, а я не смогу пойти против твоей воли. И я все таил в себе, страдал втихомолку. Но третьего дня, когда ты принесла фунт хлеба и, уверяя, будто сама перекусила у соседей, поделила его между мной и ребенком, я узнал по твоему лицу, которое то краснело, то бледнело, так как ты по природе своей не умеешь обманывать, что ты сказала неправду, что и крошки не было у тебя во рту, вот тогда я понял, как велика моя вина перед тобой. Мне казалось, что не хлеб я ем, а твою живую плоть, и не чаем запиваю его, а кровь твою пью. У меня вдруг открылись глаза; я ощутил себя великим грешником. Но сказать о своем намерении все же не решился и тайком сбежал от тебя.
Я заложил свой сюртук и талес — ради бога, никому этого не говори — у ростовщика Ехиела и взял у него денег на дорогу. Если не хватит, всюду найдутся милосердные люди, которые не дадут мне свалиться на улице. Что ж, прибегну к подаянию. Я дал обет: позже, когда господь сжалится и мне удастся кое-что заработать, все, что люди мне дадут, пожертвовать беднякам, еще и от себя прибавив.
Ты должна понять, моя дорогая Ханеле, как мне тяжко и горько уезжать. Мог ли я думать, когда родилось наше единственное дитя, что мне придется, хотя бы на время, оставить его без отца?..
В ту ночь, перед отъездом, я не меньше часа простоял у твоей кровати. Ты спала. При свете луны я видел ясно, как ты, бедняжка, осунулась. А несчастное наше дитя с желтым, как воск, личиком… У меня сжалось сердце от жалости и страха за вас. Я еле удержался, чтобы не дать волю слезам. Из дома я вышел сам не свой. Постучался к булочнику, купил буханку хлеба и, тихо проскользнув обратно в комнату, оставил ее тебе. Я еще немного постоял, не в силах тронуться с места. Как мне объяснить тебе это, Хана? Иногда в один миг можно перестрадать больше, чем в сто лет.