Ханеле, венец головы моей, чувствую себя палачом, злодеем оттого, что не дал тебе развода, хотя бы условно. Но бог свидетель, я не мог этого сделать, сердце не допустило. Оставь я тебе развод, горе убило бы меня. Мы ведь с тобой суженые, сам бог благословил наш союз. Я всем сердцем привязан к тебе; одна душа у нас с тобой. Не знаю, как я хоть одну минуту проживу без тебя и без ребенка, долгие годы ему. И если кто-нибудь скажет, что я тебя, упаси бог, бросил, не верь! Потому что я, Шмуел-Мойше, остаюсь твоим мужем, а поступить так, как я поступил, нужда меня заставила. Чего только она не заставит сделать?!
Ханеле, венец головы моей, если бы я мог раскрыть перед тобой сердце, показать, что в нем творится, мне, может быть, стало бы легче. Теперь же, чистая ты моя душа, я терплю муки ада. Из глаз моих текут слезы, и я не вижу, что пишу, сердце ноет, в голове стоит шум, как на мельнице. Дрожу, зуб на зуб не попадает, а тут возница ничего знать не хочет, стоит около меня этот грубый человек и знай свое: «Пора отправляться, поедем!»
Боже праведный, яви свою милость мне и моей жене, дай ей бог здоровья, и моему ребенку, чтоб нам довелось радоваться за него!
От меня, твоего верного мужа, который пишет тебе с дороги в корчме.
Дорогая моя любимая жена!
Не знаю, с чего начать. Для меня теперь ясно, что ехать мне было велено свыше, от бога это. Не иначе, как всевышний, благословенно имя его, надоумил меня отправиться в далекий путь; все, что он ни делает, то к лучшему.
Моя милая Хана, когда я закрываю глаза, мне кажется, что я дома и мне только снится, будто я на краю света. И в самом деле, кто бы мог поверить, что такой батлен, такое безгласное существо, как я, человек, который монеты от монеты не отличит, поедет на поезде, а потом еще пустится на корабле по морю и, наконец, благополучно прибудет в Америку? Перст божий, недремлющее око создателя! Только по воле всевышнего у меня хватило сил оставить тебя и ребенка, дай ему бог здоровья, и да сподобимся мы вырастить его для торы, для венца, для добрых дел!
Ханеле душа моя! Все чудеса, которых я нагляделся на суше, ничто по сравнению с тем, что я видел на море. На море я забыл про сушу, а теперь при виде американских чудес, словно и не плыл по морю.
Ты не можешь себе представить, какие у меня вначале были неприятности на корабле. Но все к лучшему. Я верю, что только благодаря тебе и нашему единственному ребенку огорчения не доконали меня.
Ты, Ханеле, наверно, помнишь кантора Лейба, который несколько лет назад приезжал к нам в местечко в грозные дни. К исходу Судного дня ты сказала мне, что никогда в жизни не слыхала такого чтения молитв. Помню даже слово в слово твое выражение: «Этот кантор рычит, как лев, и плачет, как дитя…»
Назавтра в местечке возникла какая-то распря, и о канторе Лейбе все забыли; даже не уплатили что полагается. И ему, бедному, пришлось просить подаяние. С ним была маленькая девочка, помнишь, по имени Гнендл. Тоненьким детским голоском она подпевала отцу. Кантор и к нам приходил со своей дочкой, и тебе стало очень жаль ее. Ты посадила девочку к себе на колени, поцеловала в головку. Потом что-то подарила сиротке, не помню что именно, и даже всплакнула от сочувствия к девочке, у которой нет матери. Тебя, наверно, удивляет, что я все так хорошо помню?
Знай же, Ханеле, венец головы моей, что каждое твое слово, каждое милое движение запали мне глубоко в душу, я все запомнил. Ты всегда у меня перед глазами. На море я часто видел тебя рядом с собой, а ребенок держался за твой фартук, и твой голос и голос ребенка отдавались в ушах и наполняли меня блаженством, которое невозможно описать.
Представь, что на корабле я встретился с этим самым кантором Лейбом. Да не накажет меня бог за мои слова, он совсем сбился с пути, этот Лейб, окончательно свихнулся…
Кошерная ли еда, трефная ли — не его забота. Пьет он тоже не так, как подобает еврею. На пароходе я ни разу не видел его в талесе, ни разу не слышал, чтоб он произнес послеобеденную молитву. Ходил он целыми днями с непокрытой головой… Мало того, он и дочь ведет по своей дорожке. Тогдашней девочке теперь лет семнадцать, ты бы ее видела — картина! И отец велел ей петь и плясать перед пассажирами. А поет она на множестве языков, господи спаси и помилуй! Люди слушают ее, хлопают руками от удовольствия и кричат не разберешь что. Распутство, безобразие, с души воротит!
Не стану отрицать, вначале я очень обрадовался кантору и его дочке. Как-никак, думал я, свои люди, мне будет не так одиноко. Но видел я от них мало радости. Прежде всего мне не понравилось обхождение Лейба с дочерью, и еще у меня сердце надрывалось при виде кантора, когда-то стоявшего у аналоя как посланец народа перед господом богом, говорящего сальности, тошно слушать. И голос он свой пропил.