Дурные мысли не задерживались в его голове. Вспомнится ему Мира, он нахмурится и отгонит неприятную мысль, как хозяин сову со своего крова. Однако с каждым днем ему все труднее становилось направлять ход своих мыслей. Он был еще властен над своим воображением, но неприятные ассоциации никак не желали покоряться его воле. Все же прошло немного времени, и Вильма и Мира лежали мертвые на дне его души. Он еще чувствовал боль, но больное место выгородил подобно тому, как пчелы с помощью воска выгораживают забравшуюся в улей змею. Она лежит внутри, словно мумия, не причиняя никакого вреда. Образ Миры навсегда померк в его сознании. Он твердо знал, что не станет ей писать. Зачем? И наконец, по какому праву? Достаточно будет, если он никогда больше не посмотрит на нее. Совершенно достаточно. А может быть, даже и это излишне. И в чем, собственно, она перед ним провинилась?.. Несчастная!..
Весна была в разгаре. Милош заметил это по тени лозы, которую та бросала по утрам на потолок над его постелью. Он внимательно следил за тем, как распускаются и растут листья. Он сосчитал все листья и сколько выступов на каждом листочке. Сосчитал лепные венки на голубом потолке. С одной стороны, их четырнадцать, с другой — четырнадцать с половиной, а с узких сторон десять и девять с половиной. В каждом венке по пять цветов, а в каждом цветке по восемь белых тычинок. Он считал, складывал, делил и наконец пришел к выводу, что через все эти комбинации проходит одно магическое число. Он обнаружил, что цветки только на первый взгляд кажутся одинаковыми, а если вглядеться получше, то видны и различия. Все венки, когда смотришь на них сквозь ресницы, похожи на кошачьи морды. Но среди них есть и хмурые и добродушные.
По дрожанию тени он узнавал силу ветра, а по ее положению — время. У него так обострилось чувство обоняния, что в свежевыстиранных платках он улавливал старые запахи, когда в его комнату входила сноха — он знал, что готовится на кухне, а если в доме бывали посторонние, он безошибочно угадывал, кто это — мужчина или женщина и откуда. Он полюбил тишину, научился понимать ее язык, ее тревоги и волнения. И шум доставлял ему истинное наслаждение. Зашуршит ли перина, когда он повернется, хрустнут ли доски, пробежит ли мышь, начнет расхаживать по столу муха — все эти звуки ласкали его слух и душу. Каждое утро превращалось в праздник! Открывали окно, и в комнату врывался воздух, солнце и душистая пыльца с виноградных гроздьев. А когда однажды в комнату залетела заблудившаяся пчела, у него от счастья выступили слезы. Ее жужжанье он слушал как оркестр; ее освобождение из невольного плена стало важнейшей проблемой дня. Он с ней разговаривал ласково и уважительно — она была вся желтая от цветочной пыльцы, а на ее лапах налип желтый воск.
Теперь уже и друзья приходили проведать его. Слушая их, он постепенно проникался их заботами, радостями и печалями. Все они хорошие люди, и их благополучие действительно превыше всего. Ему льстило, что весь город интересовался его здоровьем, что, когда ему было особенно плохо, сам градоначальник приказал набросать на мостовую побольше соломы, чтоб больного не беспокоило громыхание телег. И когда ему сказали, что выборы инженера отложены до его выздоровления, он был так тронут вниманием сограждан, что тут же обещал принять это место и при этом вовсе не чувствовал, что приносит какую-то жертву. Его даже не задевало, что все вокруг радовались, совершенно искренне полагая, что и для него это большое счастье. Сноха и дети со слезами благодарили его за то, что он жертвует собой ради них, он же, нисколько не кривя душой, уверял их, что это не жертва, а его святой долг и счастье.
Однако сейчас гораздо важнее всех этих решений, давших новое направление его жизни, были этапы его выздоровления: молоко, манная каша, рисовая каша, суп, а первое рагу из цыпленка он вместе со всеми домашними ожидал так, как ждут возвращение победившей армии. В тот день, когда он встал с постели, в доме был такой праздник, какой бывает по случаю первых самостоятельных шагов ребенка. Ему присылали цветы, сласти, а дети получили шоколад. Поддерживаемый под руки, он шатаясь доковылял до дивана. Потом его вывели во двор и усадили на солнышке в плетеное кресло, закутав ноги пледом. Он подставлял лучам ладони и смеялся над их прозрачной кожей, сквозь которую ему виделась алая кровь, бегущая по сосудам. Через несколько дней он уже гулял перед домом, греясь на полуденном солнце.