Начиная с этого вечера, мои воспоминания неотчетливы. Я не события имею в виду: их я помню хорошо. Неясны для меня мои поступки и их побуждения. Я был сбит с толку, потерял уверенность и, с тех пор как уехал с Гайи, словно забыл все то, к чему за годы привык, — диагностировать себя, побудительные причины своих действий и их результаты.
Кажется, на второй или третий день Эржи рассказала, что была в больнице, но разрешения комиссии не добилась. Нет никаких оснований для прерывания столь большой беременности, сказали ей.
Немного погодя она добавила, что ее это не заботит, ей в любом случае ребенок этот не нужен. Как бы там ни было, а она все равно что-нибудь сделает.
И потом уже все наши разговоры, по сути дела, сводились к этой единственной теме. Я обычно уклонялся от ее обсуждения, опасаясь доводов Эржи — все они были решающими и убедительными. Если б еще ребенок был от мужа, говорила она. Но он не от Печи, Эржи совершенно уверена, что ребенок не от мужа, а тот, от кого он, для нее ничего на свете не значит. Она хотела ребенка, думая, что брак с Ференцем станет более терпимым, если у нее будет о ком заботиться, не придется вечно быть рядом с этим человеком, который баловал ее и ждал от нее того же, стремился сделать ее своей собственностью; ему не нравилось даже, если она одна ходила в кино, и в обществе с нею он никогда не бывал… Да, но сейчас всему конец, и какое мне будет дело до этого ребенка, мне, который — она это прекрасно видит, понимает, чувствует — и так-то не очень обожает детей, а уж какое отношение может у меня быть к такому ребенку, который вечно будет напоминать, что однажды она, Эржи, с кем-то… И особенно, особенно подчеркивала она то, что подурнеет, а дурнеть не желает, хочет мне нравиться, хочет блистать рядом со мной, чтобы мне завидовали и ей завидовали… И в конце концов она просто не хочет, не хочет и не хочет…
Трусиха
1
Проснувшись утром, я увидела на столике блюдо, полное желтых роз, а рядом малюсенькие серебряные часики, подделка под старину, и французскую книгу о жизни Ламарка, произведение никому не известного автора. Я тут же вспомнила, что сегодня мне исполняется тридцать лет. Роз было, наверно, не меньше пятидесяти на коротких стебельках, как у всех роз такого сорта, и резкий запах, вызывающий головную боль; видно, он и разбудил меня. Часы мне совсем не понравились, носить их невозможно, грубая безвкусица. А книга… господи, да я знаю о Ламарке лишь то, что был на свете такой и занимался он всякими ископаемыми животными. Где раздобыл мой супруг эту книгу и почему именно ее преподнес мне?
Было половина шестого. В такую рань Бенце, конечно, еще спит. Я пошла в бассейн поплавать. Когда, вернувшись домой, села завтракать, Аннушка сказала мне, что Бенце уже встал и находится в мастерской. Я зашла туда поблагодарить его за подарки.
Он смущенно пробормотал что-то себе в бороду. Бенце всегда смущается, когда слышит добрые слова, и бесится, когда не слышит их поминутно; благодарность, восхищение, восторг, постоянное выражение этих чувств и восхваление необходимы ему как воздух. Мне известно это давным-давно. Наше супружество постепенно превратилось в союз двух эгоистов: его эгоизм питается сознанием того, что я своей красотой украшаю его жизнь и вдобавок расточаю ему похвалы; мой эгоизм — сознанием того, что он зарабатывает уйму денег и я трачу их, как мне заблагорассудится. Вероятно, он понимает, что наше сосуществование — сделка, основанная на деньгах и моих личных качествах, поэтому мы еще никогда не доходили до взаимных упреков.
Как бы то ни было, но в ту минуту я чувствовала, что, в сущности, презираю его.
Прежде, девять лет назад, когда я выходила за него замуж, мне казалось, что он гений, но постепенно я все больше и больше убеждалась, что мой муж — мелкий, тщеславный, инертный человек и к тому же порядком бездарный.
Он сидел перед моей скульптурой и курил трубку.
Моя скульптура, говорю я, но это, конечно, была его скульптура. Он вылепил ее с меня из глины. Я хмуро разглядывала скульптуру, находя в ней мало сходства с собой. Фигура была изображена во весь рост; следовательно, пришлось утолстить ноги, бедра, сузить плечи, уменьшить голову… Чистая техника. Статуя должна была символизировать движение и выражала какое-то движение, но именно поза ее была мне несвойственна. Я никогда не принимаю таких манерных поз.
Впрочем, у статуи не было ничего общего со мной, хотя Бенце и лепил ее с меня. Еще раньше, когда только намечались формы, я поняла, что он опять дал маху, сделал мягкие округлые груди, по его словам, груди деревенской Венеры, подражая этим Медеши, но не передав его восхитительной прелести, а в линии бедер использовал рисунки Ференци, не передав его загадочной красоты. На меня с пьедестала смотрела неуклюжая корова, и к ее туловищу была приставлена моя голова. Нет, все же я привлекательней, чем эта статуя. А может, мне только так кажется.
— Ты работаешь? — спросила я.