— Мне нечего скрывать! — Губы у Тарасия задрожали от гнева. — Сегодня буду в Кутаиси и там расскажу все как было.
— Никуда ты не поедешь, Тарасий! — вдруг повысил голос Дахундара, переходя на «ты».
— Что? Ты еще грозишь мне?
— Нет, только предупреждаю: поедешь — вернешься без партбилета.
— Как ты смеешь, бездельник! — Тарасий вскочил и замахнулся на Дахундару.
Тот проворно отбежал в сторону.
— Если у тебя чешутся руки, ступай домой и бей своего батрака.
— Какого батрака? Что ты мелешь?
— Того самого, которого твоя жена выдает за свою родню.
— Это еще что такое?
— А то, что ты тайно держишь в доме батрака и обманываешь весь свет, будто он тебе родственник. И ты еще называешь себя коммунистом? Лучше уж помалкивай, если хочешь, чтобы я держал язык за зубами. Так-то мы будем квиты, мой милый Тарасий!
И, улыбнувшись ошеломленному Хазарадзе, он вышел, аккуратно затворив за собою дверь.
«Сын кормилицы» и в самом деле оказался батраком. Он сразу признался в этом, как только Тарасий поговорил с ним с глазу на глаз в правлении.
Тарасий отвязал коня и с тяжелым сердцем поехал домой. Поди теперь доказывай, что ты ничего не знал, что тебя обманули женщины! А тут еще эта вчерашняя история! Кто поверит, что Дахундара не был подучен председателем артели? Что скажут люди? Что скажет секретарь уездного комитета? Глупая баба! Как она посмела? Как она могла сделать это, не спросясь? Оттаскать бы ее за волосы!.. Вот и мост через ручей перед его домом… Тарасий соскочил с лошади. Он отворил калитку и тут только понял, что в таком состоянии ему нельзя возвращаться домой. Под влиянием клокотавшего в нем гнева он мог наделать беды. Лучше немного пройтись, успокоиться… Тарасий привязал лошадь к столбу изгороди и снова вышел на улицу. «Глупая моя жена! Глупая!» — уверял он себя, как будто глупость могла служить оправданием поступка Минадоры.
Тарасий думал о жене, старался вспомнить только хорошее, чтобы утишить гнев, утолить досаду. Он вспомнил позапрошлый год. Как трудно было больной Минадоре работать на Чиоре, когда расчищали кустарник! И все же она работала, чтобы заставить замолчать злобствующих баб. Потом она взялась за устройство детских яслей. И откуда только она достала столько посуды и белья! «Глупая она! Глупая!»
В небе сияла полная луна. Длинные тени тополей пересекали ярко освещенную дорогу. Тени были черные, светлые куски дороги белели между ними. Ушедшему в свои мысли Тарасию один из таких светлых кусков показался лужей. Он остановился у его края, напрягся и перепрыгнул из одной тени в другую.
«Ты помалкивай, и я буду молчать…» — вспомнил он.
Вот до чего ты дожил, Тарасий! И как мог подумать этот бродяга, что Хазарадзе способен торговать своей партийной совестью! Нет, он немедленно отправится в Кутаиси. Пусть его примерно накажут, лишь бы у него была чиста совесть перед партией, перед народом.
В последнее время Тарасий не выезжал из деревни без ружья. Он никогда не видал Двалишвили и не знал его в лицо. Поэтому он был постоянно начеку, прислушивался всякий раз, как скрипнет дверь, и, встретив ночью на дороге незнакомого человека, нащупывал оружие.
В доме все спали. Тарасий снял со стены ружье, приторочил бурку к седлу и вскочил на лошадь. На своем быстром иноходце он мог доехать до Кутаиси за один час.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Всю весну, до конца мая, не переставая дул западный ветер, это проклятье Имерети. Сады были оголены: с плодовых деревьев облетели цветы, плоды не могли завязаться. Все иссушил, все развеял нескончаемый ветер. Кукуруза пожелтела и полегла. Трава была опалена. Скотина, которую выгнали весной в поле, на подножный корм, бродила голодная по склонам Чиоры. Наконец ветер утих, и тотчас же наступила такая жара, какая может стоять разве только на Ильин день.
После полуночи Барнаба Саганелидзе просыпался, как по звонку. Высунув голову в окошко и увидев на чистом небе сияющую луну — знак засухи, он обрадованно бормотал:
— Всемогущий боже, пусть не будет дождя! Пусть погибнет и мое и их добро… Не дай нам дождя!
Проснувшись поутру, он первым делом спрашивал, не появились ли на небе тучи.
— Как же, тучи! Еще чего! — в сердцах отвечала ему Элисабед.
— Господи, не дай дождя! Господи, не дай дождя! — бормотал Барнаба и нарочно хмурил брови, чтобы скрыть радость.
Воздух, казалось, кипел. Птицы ленились перелетать с дерева на дерево. Дворовая собака даже не подняла головы, когда Талико вытряхнула перед ней объедки со скатерти. Заплывшая жиром Элисабед крутилась на циновке, точно курица, собравшаяся снести яйцо.
— Ох, умираю! — восклицала она, встряхивала сорочку у себя на груди и переворачивала горячую, пропотевшую подушку. — Отломи-ка мне ветку, Талико! Комары заели.
Земля была горяча, как раскаленные уголья. Босоногая Талико потянулась прямо с циновки к вишневому дереву, стоящему рядом.
— Не оттуда, дуреха! Не трогай вишню! Отец увидит — убьет! — прикрикнула на нее мать.
За калиткой показался Барнаба. Он услышал слова жены и улыбнулся: ему было приятно, что домашние боятся его.