— Этот вот, здесь.
Встав под люстру, она раскрыла рот пошире, чтобы видно было матери, и ткнула указательным пальцем по направлению темного дуплистого зуба, обломанного наполовину. Остальные, спереди, были, правда, редковаты и мелковаты, но все чистые, белые, как рисовые зернышки.
— У-у, — приподымаясь на цыпочки, так как дочь была повыше, протянула мать. — Надо обязательно к врачу. Нельзя так запускать.
Акош не стал смотреть. Даже вида физического страданья, ран, болезней он не переносил.
Глядел только, не отрываясь, как она разевает рот, и при свете люстры яснее, чем на солнце, различил на ее лице словно какую-то пепельно легкую, но несдуваемую сеть, пелену — тончайшую и прочнейшую паутину старости, непоправимого безразличия ко всему. И это даже не кольнуло, не ужаснуло его; перемену в своей дочери принял он как должное — ради нее же самой. Все трое стали они теперь друг на друга похожи — вот так, рядом это было особенно заметно.
— А что там нового вообще? — поинтересовалась мать.
— Ничего, все благополучно.
— Тетя Этелька как?
— Здорова.
— А дядюшка?
— Тоже.
— Значит, все благополучно.
И на хуторе у нее то же самое спрашивали:
— А что нового вообще?
— Ничего, все благополучно.
— Мама как?
— Здорова.
— А отец?
— Тоже.
— Значит, все благополучно.
Но об этом она умолчала, прибавив только:
— Поклон вам передают.
И, расстегнув блузку, стала раздеваться.
— Словом, хорошо время провела, — констатируя факт, сказала мать.
— Чудесно. Да сегодня и не расскажешь всего. Завтра уж. Рассказов на целую неделю хватит.
— Отдохнула, во всяком случае.
— Ага. Но вы-то, — с ласковым раскаянием возвышая голос, сказала дочь, — вы-то как, бедные мои? Представляю, как вам тут отдыхалось. Ресторанная эта еда…
— Ужас, — махнул Акош рукой.
— А знаешь, — с шутливой гордостью вставила мать, — отец-то на обеде у губернатора был. Вон он у нас какой. Ел там, отъедался.
— Правда? — И дочь поглядела на отца испытующе. — А мне он не нравится что-то. Ну-ка, поди сюда, дай взглянуть на тебя.
Отец подошел послушно, но не посмел посмотреть дочери в глаза, решимости не хватило.
— Фу, бледный какой папуся у нас, — понизила она голос, — худой. И рученька как исхудала.
И крупная, но мягкая, женственная рука легла ему на запястье, поглаживая, лаская, как ребенка. Дочь нежно поцеловала старика.
— Ну ладно, вот я примусь за тебя, — с мужской почти решимостью заявила она. — Будем поправляться. Слышишь, папочка? Сама тебе что-нибудь приготовлю.
— И правда, что нам на завтра сготовить? — задумалась мать.
— Легкое что-нибудь. Довольно уж этой жирной деревенской пищи. Тминный суп, может быть, и мясо с рисом. Немножко манного крупеника. И торт есть.
— А на той неделе — стирка, — пробормотала мать.
Отец попрощался и пошел в спальню, прикрыв за собою белую дверь в комнату Жаворонка. Оттуда доносился голос жены, обсуждавшей с дочкой, которая легла, разные хозяйственные дела. Потом что-то о прачке и про Бири Силкути, которая хочет разводиться.
Акош зажег ночник. Но едва тусклый свет упал на столик, побледнел и отшатнулся, точно от привидения.
Там, с краю, лежала бумажка, не убранная в суете: розовый театральный билет на два лица в ложу бенуара — оставшаяся после контроля половинка, которую зачем-то сохранили, принесли домой.
Покосясь на дверь, он схватил эту предательскую улику, порвал на мелкие клочки, подошел к белой кафельной печке и, тихонько отворив заслонку, выбросил туда. В конце месяца или в октябре, когда первый раз затопят, они сгорят там вместе со щепками, сучьями и всем накиданным за лето сором.
Потом разделся. Вошла и жена — на цыпочках, покрепче притянув отделяющую их от дочери дверь.
Они шепотом стали разговаривать.
— Ну, тебе поспокойней теперь? — спросила мать у отца, который низко лежал на плоской своей подушке.
— Заснула? — ответил он вопросом на вопрос.
— Ага.
— Намаялась, бедняжка, за дорогу.
Мать бросила взгляд на дверь. Ее-то женское сердце знало, что Жаворонок не спит.
Дочь как раз повернула выключатель и осталась в темноте. Глубоко вздохнув, как всегда перед сном, она закрыла глаза. И вдруг ясно поняла: конец, всему конец.
Ничего не случилось, опять ровно ничего. Просто притворялась, улыбалась, стараясь всем угодить. Но в эту неделю, вдали от родителей в душе ее произошел какой-то перелом, который она осознала лишь сейчас, не видя уже таркёйцев, не слыша стука колес.
«Я», «я», — привычно думала она о себе, как все мы. Но этим «я» была только она и впервые ощутила это вполне, целиком. Она — вот это именно тело и эта вот душа со всеми их нервами, кровью и памятью, всем прошлым, настоящим и будущим, которые, как судьба, вмещаются в едином словечке: «я».
Дядюшка с тетушкой и в самом деле радушно ее встретили. Но очень скоро она догадалась, что лишняя там, в тягость всем, и попыталась отстраниться, сжаться в незаметный комочек — поэтому и спать ушла на диванчик. Не очень-то ей это удалось, несмотря на все старания.
Барышням Турзо она, что бы ни говорила и ни делала, все время становилась поперек дороги. Берци тоже мешала. Даже тетя Этелька уставала от нее, как она приметила однажды за ужином.