И чего только мужик не терпит: и живет, ровно нищий, и в лохмотьях ходит, а все одно к могильщику угодит. Найдет, мол, помет лопата, думал я! И факт, нашла! Сами знаете, господин доктор, кто с сукой дело имеет, тому блох не миновать! А меня, надо вам сказать, не кто иной, как эта самая блоха, из седьмой маршевой роты тихонько и вытащила. Заимел я, это, от одной официанточки из пивной три пера (сами понимаете, господин доктор, перья те не фазаньи были). И хоть обижался я на свою болезнь, а только через нее спасся. Эх, ежели бы меня не надоумило к официантке сунуться, пропал бы я, как цуцик, вместе со всей седьмой! Так-то вот нежданно-негаданно и не довелось мне встретиться с костлявой уродиной, что с косой по свету шляется. Сами посудите, господин доктор, и собака потонет, если ей уши вода зальет… Понятное дело, в таких обстоятельствах лучше в венерической палате под одеяло забраться, чем мордой в землю зарываться где-нибудь в Галиции, под этими проклятыми пулеметами. Из венерической больницы меня прямиком в унтер-офицерскую школу направили. Задумало, видать, начальство из меня унтера сделать. Ну и коротал я до Успенья в унтерской школе свои деньки. А на Успенье — как сейчас помню, в пятнадцатом году это было — начали нас на унтеров проверять. Да только это самое испытание, прюфунген, как его называли, я провалил. И стыдно мне было, да ничего не поделаешь. Свербящему заду ногти нужны. И снова оказался я, горемыка, в маршевой роте… Это было как раз около Всех святых, в пятнадцатом году. Бросили меня опять в Добрую Ночь… Но и на этот раз уберег меня господь бог от пули. Попал я в Любляну. Оттуда перебросили нас в сам-божий Добердо, а здесь не очень-то гладко дело у меня пошло: аккурат на праздник Свечницу в три часа пополудни в шестнадцатом году заполучил я пулю в голову, и, значит пролежал в Абации со своей дырой вплоть до следующего Успенья… Потом меня опять перевели в часть и вскорости для облегчения моей участи направили в рабочую команду, наградив ефрейтором. На плечах у меня погоны, на груди две медали поблескивают — большая да малая серебряные, ни дать ни взять «победитель над победителями», как говорит ваш китаец, ничего, что с дырявой головой. А в этой проклятой рабочей команде жилось нам, как говорят, ни шатко, ни валко… Башка у меня, правда, раскалывалась еще долго, зато уж фронта я с тех пор не видал и, господь бог смилостивится, не увижу больше… А ежели по правде, господин доктор, сказать, так что из всего этого получается? Уж и взяли нас в шоры! Уж и гоняли — похуже, чем кошка цыплят! Уж и терзали нас, почище, чем стервятник голубей. Осталась от нас сплошная короста да раны кровавые, как у Святого Рока. А только и этого мало. Раздевали нас до гола и осматривали, иголками кололи да ножами докторскими резали. Клали на столы этаких окровавленных, словно новорожденных младенцев, и давай обратно сшивать. А нитки, между прочим, из жил мертвецких понаделали! Зашили, словно мешки какие, — четыре уха, а посредине требуха; и в гипсе-то мы лежали, как матрешки. Уж и натерпелись мук ради своего выздоровления, да только толку-то что! В лазарете подремонтируют — и снова в строй. А в строю и вовсе неладно — то по зубам двинут, то прикладом в ребро огреют. А иной норовит все по башке ударить, будто она у нас для всякой шантрапы припасена. И что мы имеем за все эти мытарства? Двадцать две кроны пятьдесят филлеров по инвалидности, и в пересчете на динары ровно пять бумажек получилось. Пяти коробок спичек не купишь, да только, что вы думаете, и этих денег нам до сей поры не выплатили.