Но я не хотел думать о яде. Я разглядывал стены хижины так, словно попал сюда в первый раз. С большим любопытством. Прежде всего бросались в глаза десятки рогов, насаженных на крюки, вбитые в глиняную облицовку стен. Здесь были всевозможные виды рогов антилоп, газелей, коз — прямые, изогнутые, ветвистые, гладкие, как штыки. Тут же были растянуты шкуры: бархатистые — черных пантер, пестрые, одни в желтых и коричневых пятнах, другие в белых, более крупных, — шкуры леопардов. Между шкурами скалили зубы безглазые высушенные головы шимпанзе, буйвола, двурогого носорога. Мой взгляд, обежав стены, остановился на маленьком примитивном станочке Саны. На нем был натянут коврик, вытканный из шерсти яркой расцветки. В середине коврика блестел кусочек зеркала, закрепленный узкими полосками желтого лыка. Сиденьем ткачихе служил кованый сундук, продолговатый и низкий, покрытый косматой, местами свалявшейся шкурой буйвола. В нем, наверное, хранились праздничные уборы Саны, а может быть, и запасы дроби для ружья Луи-Филиппа. А само ружье этого страстного охотника висело на огромном бледно-желтом бивне слона, прибитом к центральному опорному столбу хижины.
Я вспомнил нашу последнюю охоту с Луи-Филиппом и посмотрел на его проклятое допотопное ружье с неприязнью. Если бы тогда кремень зажег порох, может быть, все сложилось бы иначе и я не напоролся бы на роковую колючку. Но разве в этой нелепой случайности виновато только ружье?
Отдохнув, я перекидываю через плечо гамак и выхожу из хижины.
Теперь я лежу в густой тени двух соседних деревьев манго. Я не вижу даже крошечного кусочка неба — над моей головой непроглядное море листвы. Здесь и там сквозь зелень проблескивают желтые, желтовато-розовые, охровые пятна. Это плоды, сочные ароматные плоды манго. И по цвету, и по вкусу они представляют собой удивительное сочетание персика, груши и белой сливы. Достаточно протянуть руку — и сорвешь персик, грушу и сочную белую сливу. Но я не могу протянуть руку. Мне не хочется даже пошевелить пальцами. Я нахожусь между двумя вечностями — джунглями и саванной. Я хочу вслушаться в их язык, вникнуть в него, понять его… Какая тишина! Можно сойти с ума от такой тишины, можно схватить карабин и одним выстрелом прошибить себе череп… Было бы только желание пошевелить пальцем. Потому что у карабина есть спуск, на который надо нажать пальцем.
Вряд ли я спал больше часа. Когда я открыл глаза, воздух вокруг меня казался красноватым — солнце скатывалось за саванну.
Когда солнце заходит, небо над всем этим миром лесов, равнин и болот становится похожим на купол из искрящегося рубина. Красноватые отблески сияют в его глубине, словно там невидимые мехи раскаляют докрасна гигантские куски блестящей стали. В этот час между днем и ночью над землей разливается море розовости, возбуждающей, освежающей розовости, и каждый раз мир пробуждается, шалея от жажды жизни. К поречьям и разливам скачут стада антилоп: короткохвостые куду с ветвистыми рогами, бейза с тяжелыми мордами и рогами, загнутыми назад, как у наших коз, гну — диковинные создания с телом лошади, роскошными хвостами до земли, усатыми, как у буйвола, мордами и рогами вола. К поречьям и водопоям устремляются истомившиеся от жажды зебры, слоны, буйволы. Обезьяны кричат и прыгают по сучьям дуплистых от старости гигантских деревьев, скалятся, сами не зная на кого, размахивают руками и делают петли из своих голых хвостов. Пантеры, покинув свои логовища, выскакивают из лесных чащ, мурлычут, как огромные кошки, и точат когти о шершавую кору старых стволов. В сторонке от этого шума, топота и толчеи, на мелководье, стоя на одной ноге на еще теплом, обточенном водой камне, застыли задумчивые марабу. Задумчивые только с виду; на самом деле они зорко всматриваются в воду, чтобы выловить рыбешку пожирнее и закончить ею свой сытный ужин.
И деревня туарегов с ее островерхими хижинами, молчаливыми, безлюдными дворами, притихшими садами тоже оживает в этой предвечерней прохладной розовости. Галдеж, какой у нас можно услышать разве только на самых бойких ярмарках, стоит во дворах, выплескивается на улицу, несется к небу. Жители вернулись с полей, с огородов. И рис, и просо, и овощи общие, всей деревни, и каждый рот получает свою долю риса, проса и овощей. Каждый посильно копался в земле, и все имеют право утолить голод, хотя и не все одинаково жадны на еду. «Лучше пусть у кого-нибудь останется, чем кому-то не хватит, — говорит старейшина. — Когда рис остается, люди не тужат, а когда его не хватает, у них пропадает охота смеяться». В этих краях мерило благополучия в хозяйстве — смех. А поскольку детей не числят в «ртах», деревня дает каждой матери еще и свой, отдельный участок земли. Она сама засевает его просом и рисом и обрабатывает, чтобы ее дети были сыты и беззаботно смеялись, не отрывая ничего от доли своих родителей, от смеха своих отцов и матерей.
— А ленивцы, — спросил я однажды Нуну Нхваму, старейшину деревни, — дармоеды, обманщики?