Я чуждался Магды не только физически, мне был не по нутру и ее характер. Мы вместе с ней играли в детстве на улице и в поле, а позднее встречались в кружках, в читальне, в молодежной организации. Я был самонадеян, сознавал свою силу, заставлял окружающих подчиняться своей воле, меня влекли приключения, большие трудности, большие задачи. А она, всегда скромная, сдержанная, трудолюбивая, с фанатичной последовательностью и с какой-то внутренней кротостью, которой я терпеть не мог, — апостольской, христианской, черт ее знает какой! — тащила на себе воз работы и при этом оставалась незаметной… Именно такой стиль поведения был мне противен, я называл его «апостольским», всячески ругал про себя и не упускал случая поиздеваться над ним в ее присутствии. Но и тогда она не изменяла своей бесившей меня сдержанности, отвечала, должен признать, умно и находчиво, но не горячилась и не пикировалась со мной, оставляя без внимания мои остроты.
Однажды, это было во время массового кооперирования, я предложил устроить ночной рейд — пройти по дворам тех, кто, по нашим планам, должен был вступить в кооператив, но еще упирался, отобрать у них скот и отвести его на кооперативный двор.
— В коровнике и в овчарне больше нет места, — заметила Магда.
— Подумаешь, какая беда! — сказал я. — Найдем!
— И корма не хватит. Много ли у нас сена!
— Сколько есть, столько есть! Уменьшим нормы!
— Я не согласна! И наш скот будет страдать, и чужой.
— А чего ты хочешь? — вскипел я. — Дожидаться, пока они его перережут и распродадут? Ты этого хочешь?
Она задумалась и сказала с кроткой улыбкой:
— А почему бы твоему отцу с ними не поговорить? Они не такие уж плохие, может быть, поймут!
— Посмотрите на нее, на эту христианку! — обратился я к ребятам. — Ей не хватает только рясы, достойной Иоанны! А бьет себя кулаком в грудь — я, мол, активистка!
Иоанна была единственная монахиня, оставшаяся в маленьком монастыре святой Анны, притулившемся среди скал над дорогой в город.
Магда на меня взглянула, глаза ее расширились — я здорово ее подковырнул, задел за живое. «Так ей и надо! — думал я. — Мы делаем революцию, рушим царство собственности, а она боится, что какой-нибудь вол останется голодным или недокормленным, какая-нибудь паршивая овца останется без крова!..» Ребята поддержали меня, а она, помнится, не отступила, стояла на своем. Но не раскричалась, не расшумелась, а спорила спокойно, даже как-то грустно, но упрямо; именно такую манеру я больше всего ненавидел, она была мне противна. Эдакое тихое упорство, неколебимое, как гора.
И вот сейчас она стояла в низинке, у запруды, и расчесывала мокрые волосы, держа в левой руке зеркальце. Я смотрел, и мне казалось, что я сплю и вижу сон: у будничной, н е з а м е т н о й Магды, дочери дяди Стаменки, были плечи и грудь, талия и бедра! Капли воды блестели у нее на плечах и на груди, зеленый листок орешника прилип к правой ноге повыше колена. Я смотрел на эту белую фигурку, и в крови у меня не закипало никаких дурных чувств, просто я был поражен и удивлен безмерно, словно вдруг открыл в будничном дне что-то праздничное, о чем никогда не подозревал, в обыкновенном ящике — бутылку чудесного искристого вина.
А больше всего я, пожалуй, удивлялся своей слепоте, тому, что до сих пор питал к ней наивные братские чувства. Вдруг глаза наши встретились, взгляды приковались друг к другу, да так и застыли. Она медленно, очень медленно опустила левую руку, словно кто-то насильно тянул ее книзу. Зеркальце выскользнуло из пальцев, стукнулось о камни и раскололось на кусочки.
Я был грабитель, она — ограбленная. Мы стояли лицом к лицу, и обоим было ужасно неловко. Потом она сделала руками привычный жест, какой делают в подобных случаях все женщины, нагнулась, словно мои глаза пригибали ее к земле, и стала отступать назад. Почувствовав воду пяткой, она присела, быстро повернулась и, как мячик, скакнула в воду.
Я поспешил убраться, чувствуя легкое угрызение совести, и в то же время радуясь и вовсе не замечая жары, словно я только что вылез из прохладной воды тенистой запруды… Тенистой ли? Как сказать. Она сияла в моей памяти, точно огромный серебряный поднос, ослепительный, искрящийся под солнцем. На этом подносе боги поднесли мне, неверующему, большую радость. Когда человек носит м а р ш а л ь с к и й ж е з л в ранце, все боги на свете — в тогах, в чалмах, в мантиях — становятся его ординарцами, угодливыми слугами. Из кожи вон лезут, летят сломя голову, чтобы поднести ему радость на серебряном подносе. Мне было весело, хорошо, я подсвистывал птицам, срывал листочки с орешника и бросал их на тропу.
Через полчаса я дошел до летних пастбищ, можно сказать, долетел до них, не чувствуя подъема или крутогорья, как говорят в наших местах.
Я ее встретил на другой день — она шла в читальню. Когда она увидела меня, щеки ее едва заметно порозовели.
— Ты придешь посмотреть репетицию? — спросила она.
Они репетировали какую-то пьеску, но меня это не интересовало. Розовые пятна сошли с ее щек, они опять стали такими, как всегда.