Время шло. Наступил сентябрь, сразу напомнивший, что мы в Сибири. Не только похолодало, но выпал снег, пролежавший несколько дней. Потемневшая река в побелевших берегах стала неприветливой, матовые струи под тяжелым небом — зловещими, и поневоле тоскливо думалось о необходимости пускаться в дорогу, забираться в мохнатые дебри, где речки с ледяной водой и черные стылые камни. И представлялось, как на приисках я буду целыми днями перелопачивать окоченевшими руками песок, с темнотой возвращаться в переполненный барак, шумный, смрадный, со страшными рожами «золоторотцев», склонившихся при свете огарка над участком нар, очищенным от тряпья для карт! Вспыхнула ссора, сверкнули ножи… Тут было, разумеется, больше от рассказов Мамина-Сибиряка о бродягах-старателях прошлого века. Но в те ранние двадцатые годы попавшему в Сибирь свежему человеку было нелегко отделаться от старых представлений. Кругом было еще сколько угодно следов дореволюционной жизни.
Как бы ни было, мы с Юрой заколебались: подумывали — не отложить ли прииски до весны? Не зазимовать ли в Енисейске? С ледоставом работа на пристани прекращалась, но легко можно было найти занятие на шпалорезном заводе под городом или в затоне, где отстаивались и ремонтировались суда со всего Енисея. Да и работали мы перед концом навигации едва ли не сутками: грузоотправители платили, не торгуясь. Бригадир мог заламывать любую цену, а ему чуть не в ноги кланялись: «Возьмись, выручи! Не зимовать же с товаром…» У нас с Юрой появились деньги. Пожалуй, можно было протянуть без малого всю зиму, даже кантуясь.
Появились в Енисейске и другие магниты…
…Когда Люба нас навещала, мы усаживали ее в единственное кресло, стиснутое нашими кроватями, а сами располагались на них. Так что она находилась между нами. И разворачивались наперегонки — бегали к тете Глаше за чаем, потчевали припасенными конфетами, развлекали, пересказывали новости, услышанные на пристани. Люба лениво листала лежавшие на столе книги, которые мы брали у хозяйки или из местной библиотеки, кстати сказать, отлично укомплектованной проживавшими в Енисейске до Февральской революции многочисленными ссыльными.
Люба — о ужас! — была поклонницей Брюсова, и мы спорили о поэтах и писателях; потом неизменно переходили на всякие воспоминания, — и время шло незаметно. Наша гостья спохватывалась и уходила, неизменно твердо отказываясь от провожатого: надо-де еще к Анне Васильевне зайти, да и квартира в двух шагах…
Как-то Люба сидела у нас. Разговор не клеился. Юра вдруг куда-то заспешил. Смутившаяся Люба попыталась было его удержать. А я промолчал…
Прошло столько лет, а мне все еще страшно взглянуть на слишком живо воскрешенное пережитое.
Это началось сразу, когда Люба впервые при нас пришла к Анне Васильевне.
Из соседней комнаты доносился разговор. Анне Васильевне отвечал женский голос — молодой, с никогда не слышанными интонациями, словно принадлежавший какому-то иному миру. И так стало мне радостно, так тоскливо! Точно проносится мимо что-то прекрасное и — недосягаемое… Манера ли говорить — замедленная, как бы сдерживающая внутренний жар, — сам ли голос, теплый, грудной, делали такими особенными все обычные слова. Идущими к сердцу… И когда вспоминаются те грустные и невозвратно счастливые дни, мне первым слышится он, этот медленный, родной и завораживающий голос…
Анна Васильевна нас познакомила. И я с блаженным удивлением все слушал, как она говорит, и все смотрел, как движется и изредка взглядывает, — серьезно и внимательно…
Я сразу почувствовал, как нуждается эта впервые увиденная мною женщина в опоре, и сразу страстно захотелось стать ее защитником.
Люба была тонкой и высокой, очень высокой. Маленькая головка на покатых плечах, гордо взнесенная плавно очерченной шеей, была как на портретах XVIII века. А манеры и выговор ее как раз принадлежали тем московским семьям, в доме которых висели подобные старинные портреты томных прабабок с пудреной прической и низким корсажем, открывавшим ослепительную грудь, и кавалеров в жабо и шелковых кафтанах, словно созданных для изящной любовной переписки.
Люба узнала Анну Васильевну годом раньше нас. Приехав с мужем в Сибирь в составе геологической экспедиции, она некоторое время жила у нее. Дружеские отношения сохранились: Люба сильно привязалась к Анне Васильевне, та опекала ее по-матерински, жалела, тревожилась…
Ко времени знакомства с Любой мы сжились с Анной Васильевной настолько (просто полюбили эту редких душевных качеств женщину), что мне позволительно было и порасспрашивать.
Выяснил я, что муж Любы, Сергей, работал в экспедиции на гравиметрической съемке; она — там же, вычислителем и чертежником. По недомолвкам Анны Васильевны я заключил, что ей не по душе Любин муж. Дознаваться дальше было, само собой, нельзя. Да и Анна Васильевна все равно бы промолчала. Она была из тех, кому доверив и самое сокровенное, никогда потом не раскаешься.