Размагнитила ли меня болезнь? Или приманили давно забытые уход, женская предупредительность, уют, свежие простыни и не кое-как состряпанные обеды? Я легко сдался. Отчего, в самом деле, не поблаженствовать несколько дней?! Моя холостяцкая постылая конура и закопченный чайник в селе казались отсюда такими непривлекательными. За многие годы бродяжьей жизни внутри копилась, не находя случая проявиться, тяга к мягким условиям, к холе, к какой-то передышке. Не совсем спавшая температура служила дополнительным оправданием желанию посибаритничать.
…Я сидел за столом у разбурлившегося самовара, только что мною внесенного, и дожидался хозяйку. Она переодевалась после работы в спаленке за моей спиной. Мне было слышно каждое ее движение, шуршание материи, беглое потрескивание гребня в волосах… Вот он — домашний уют, мирный очаг, ограждающий от уныния, порождаемых одиночеством тягостных размышлений.
Я оглядывался на десяток с лишним годов, прожитых после смерти Любы, и понимал, что испытанные за это время радости, одушевление задевали поверхностно, не изгоняли устоявшегося равнодушия, серого привычного спокойствия. И лишь остро воскрешали — до головокружения, до перехваченного дыхания — волнение и ощущение полноты жизни, когда эти радости и одушевление делились с ней…
— Эх, чадушко неприкаянное, — вдруг шутливо и ласково вздохнула у меня над ухом Дарья, провела рукой по моим волосам и тихонько села на свое место у самовара.
Я растерянно глядел на нее, растроганный и обожженный ее мимолетной лаской. Она сосредоточенно следила за бегущей из крана струйкой. Наполнив чашку, проворно повернула кран и медленно обратила ко мне лицо.
— Четверо суток ты надрывал мне душу… И каменное сердце не выдержало бы. Где уж тут мягкому, бабьему… — Дарья горьковато усмехнулась.
К горлу подступил комок. Меня потрясло это внезапное сочувствие. Я как бы вдруг открыл, насколько одинок и, в сущности, несчастлив. Пробормотав что-то вроде: «Извините, я сейчас!» — и неловко вскочив со стула, я выбежал в прихожую, кое-как оделся и выскочил на улицу. Душили глупые, никогда не испытанные слезы.
Когда спустя часа два я вернулся, в доме было темно. Лишь чуть светлел занавешенный проем двери в ее горенку. Пробравшись на цыпочках к себе и раздевшись, я лег. Но было не до сна. Пожалевшая меня Даша неотступно стояла возле, тянула к себе. И внутренний голос, предостерегавший и удерживавший, слабел и глох…
— Даша, — тихонько позвал я. — Вы спите?
— Нет, — сразу ответила она.
Я откинул занавеску. Даша сидела в постели, подтянув закрытые одеялом ноги и обняв колени, на которые положила голову. От белой сорочки резче смуглели шея и точеные плечи. Блестели испуганные глаза. Я задул горевшую на ночном столике свечу…
Сожалел ли я впоследствии о случившемся?.. Нет, пожалуй. За последующие годы я привязался к своей горячеглазой Даше, пусть никогда не покидало сознание, что живу не так, как следовало бы, и я обязан — мой долг — искать иной удел. Постепенно укрепилось чувство, будто, связав свою судьбу с ней, в свои неполные сорок лет я исчерпал все, на что еще мог рассчитывать. Отныне — нет для меня будущего. Я — конченый человек.
Даша была неистовой, подверженной частым непредвиденным сменам настроения. Она не любила меня отпускать, мрачнела, едва я начинал готовиться к отъезду. Но порой ходила как в воду опущенная, избегала меня, отчужденная, точно ее глодали тайные тоскливые мысли. Ей, вероятно, самой было бы трудно определить их причину. Такие периоды молчаливой сосредоточенности вдруг обрывались: Даша вновь становилась общительной, веселой, готовой необузданно ласкаться, порывисто проявлять свое чувство. Она летала по дому напевая, наряжалась, шалила. Было ей тогда немногим более двадцати лет. И потом, вдруг — ни с того ни с сего — вялость, безразличный взгляд исподлобья.
Эти перемены и мучили, и приковывали меня к ней. В свои хорошие дни Даша была восхитительна, и возвращения их я напряженно ждал. В это время с ней было удивительно легко и просто.
Одно приключение отчасти приоткрывало мне суть ее характера. Как все дочери Енисея, Даша была прирожденной рыбачкой. Особенно нравилось ей рыбачить с наплавными сетями. Поднимались мы далеко вверх по Енисею — Даша гребла отлично, сильно и сноровисто, часто сменяла меня на веслах. Затем спускали гагару — деревянную крестовину с коротенькой мачтой для флажка днем и фонаря — в ночное время. К ней прикрепляли конец сети, сложенной в лодке. Отплывая от гагары, волочившей по дну груз, мы выметывали сеть, норовя растянуть ее поперек реки. Течение, подхватив, потихоньку нас сносило, и Даша на веслах следила, чтобы мы не сплывали быстрее гагары. Попавшаяся рыба топила участок поплавков, мы спешили к нему, выпрастывая запутавшуюся в ячеях добычу, и снова расправляли сеть. И так спускались по течению, пока не оказывались против своей заимки. Стерлядей почти всякий раз налавливали помногу, нередки были и крупные осетры.