…Жил я тогда в Сумарокове — старинной деревне из десятка дворов над крутым яром, стиснутой тайгой, особенно глухой и нехоженой в тех высоких широтах, на границе с тундрой. Я вышел оттуда после удачного промысла, сдал пушнину, и у меня оказалось на руках порядочно денег.
Замкнувшись и отгородившись от мира, я растерял все прежние — как родственные, так и дружеские — связи. Никто не был мне нужен. И когда я, до того года за два, съездил в Москву с намерением там пожить, а может, и остаться там, то не пробыл в столице и свой промысловый отпуск. Я выбыл из круга тамошней жизни. Немногие оставшиеся прежние знакомые шли путями настолько отличными от моего, что между нами не стало понимания. Немногочисленные родичи на добровольное мое одичание смотрели косо. Кузина, собравшая в мою честь друзей на маленький вечер, на котором я просидел пнем, прощаясь, сказала чуть снисходительно:
— Это все теперь для тебя неинтересно, — имея в виду занимавшие гостей дилетантские споры о новейших стихах, литературных новинках и знакомых художниках.
Она была права: взвешивая впечатления от интересов своих интеллигентных знакомых и полученные от непосредственного соприкосновения с природой, рисовавшейся мне тогда мудро устроенной и содержательной, я пришел к выводу, что хлопочут и горячатся мои милейшие интеллектуалы по поводу предметов мелких и проблем надуманных. Но себе признавался, что сделался невеждой. Это мучило меня всю обратную дорогу. Тогда я умел себе доказать, что общение с вечной природой стоит продвижения по дорожкам знаний и участия в жизни общества. Но где-то внутри червячок стал точить… В очень солнечный и синий мартовский день я забрел на крохотный сумароковский погост, лепившийся над крутым обрывом к Енисею. Кладбищенская церковка, хоть и каменная, была выстроена по образцу деревянных часовен, какие всегда рубили на Севере — низенькая, со слепыми окошками, под крутоскатной крышей, с игрушечной луковкой на тонком, как птичья шея, барабане. В Сумарокове прежде жили рыбопромышленники и ямщики, возившие кладь и почту по всему Енисею, и над прахом местных крестьян, приписанных к купеческому сословию, стояли добротные мраморные памятники с золотыми надписями. Одна из них воскрешала целую стародавнюю сибирскую трагедию — в духе рассказов Короленко. Она говорила о зарезанном в пути «татями», вместе с супругой и малолетними детками, местном купце: «Господи, помяни убиенных». За строками надписи — в виду ряда насупленных изб и мрачной тайги за околицей — чудилось глухое и темное прошлое, когда в дорогу запасали топор, а у кого был — и тяжелый кремневый пистолет. А по благополучном возвращении из поездки служили благодарственный молебен, нескупо жертвовали на сооружение храма…
Возле церковной стены освободилось от снега грубо отесанное надгробие из источенного временем, потемневшего известняка, сплошь покрытое древнеславянской вязью. Я не мог прочесть даты, хотя сохранились четкие знаки, обозначавшие цифры; знакомый с детства славянский алфавит стал мне недоступен.
С кладбища я вернулся удрученным. Было горько сознавать, что вот — всего десяток лет после поступления в университет, а уже растеряны все знания. Я стал неучем. Это больно уязвляло самолюбие.
На следующий день, твердо решив поступить на заочный, я перебрался в Бор, где была посадочная площадка, и улетел в Красноярск. Надо запастись книгами: по истории, искусству, непременно французскими, английскими… Не допущу я ни за что, чтобы забыть языки, даже латынь восстановлю. Буду снова знать назубок римских императоров, всех пап и французских королей — с полной хронологией!
Не понимаю, почему я трезво не подумал специализироваться в своем промысле? Тогда открылся институт охотоведения. Но все манили пристрастия юношеской поры, все тянуло к истории литературы, погружению в архивы, к тайнам умерших языков, загадочных могильников — словом, к предметам, далеким от моих обстоятельств, как луна.
В Сумарокове я не вернулся, а перебрался в менее заброшенное село — с почтовой связью, районной библиотекой, образовавшимся вокруг школы и больницы интеллигентным ядром. С двумя тюками книг и пачкой вузовских программ я рассчитывал готовиться к поступлению в институт — и одновременно рыбачить и охотиться, чтобы не только обеспечить себе жизнь, но и предстоящие поездки на экзаменационные сессии.
Выработанная на промысле привычка все — и самое нудное и немилое — делать самому, очень пригодилась теперь, когда надо было, не теряя времени, одолевать программу «от сих до сих», хотя бы за день умаялся до смерти. И дело пошло быстро. Память, как мышцы, не терпит праздности: едва я стал ее шевелить, как что-нибудь одно, извлеченное из ее кладовых, тянуло за собой другое. И прежние знания возвращались хороводом. Оказалось возможным готовиться сразу на второй курс.