И наконец с гребня крутого, узкого оврага, куда спустился лось, я увидел его уткнувшимся в снег — на его белизне резко выделялась громадная туша. Ижма сидела рядом с лосем, устало обрехивая его: по-видимому, и она смертельно замучилась. Я решил, что у лося уже не хватит сил подняться со дна заснеженного оврага с наметанными по краям огромными сугробами, и ринулся вниз с кручи.

Мне не совсем ясно, почему, упав на этом головокружительном спуске, как множество раз приходилось падать за этот день, я на какое-то время потерял сознание: то ли сильно ударился о скрытый пень, то ли настолько вымотался, что толчок меня оглушил.

Как бы ни было, я очнулся очень скоро: лучи солнца не успели покинуть низких сосен, росших по гребню обрыва, и еще золотили их верхушки. Зато внизу падь быстро застилали сумерки.

Мне стоило невероятных усилий выпростать лыжи, подняться, привести в порядок ружье. Я взглянул туда, где лежал лось, — зверя там не было. Подняв глаза, я увидел его на противоположном склоне оврага: он медленно и тяжело, утопая в сугробах, выбирался наверх. Там, на опушке, снег был мелкий; наступала темнота — зверь мог еще спастись. Молча сидевшая возле него Ижма поглядывала в мою сторону.

Теперь лось был вне выстрела. Какого напряжения стоила ему эта последняя попытка уйти от меня! Как силен был гнавший его ужас смерти! Ему оставалось подняться еще два-три метра, но, скакнув раз, другой, он застрял на месте — снежные заструги не давали ему ходу.

Мне достаточно было, стряхнув охватившее меня оцепенение, подойти к подножию склона, чтобы выстрелить наверняка. Но я… медлил.

Не только медлил. Усевшись на пенек и поставив рядом ружье, я смотрел на лося с тревогой за него.

Постояв несколько минут, зверь вдруг рванулся, бросился вперед, упал… но — я с облегчением вздохнул — мордой и передними ногами лось все же уцепился за кромку обрыва. Он сразу возник над ним, такой огромный, что заслонил собой все кругом, секунду постоял и широко зашагал вдоль опушки, качая головой и подминая на ходу деревца. Я стал кликать бросившуюся за ним собаку.

Быстро стыл воздух. Над головой синел еще ясный шатер неба. Тени внизу сгустились. Ни один звук не нарушал тишины наступавшей ночи. Я как-то вдруг ощутил мороз — вспомнил об оставленной за тридевять земель одежде.

Встав на онемевших, неповинующихся ногах, я вооружился топором, чтобы нарубить дров, и чуть не вскрикнул от боли, когда пришлось нагнуться: только теперь дали себя знать одеревеневшие мышцы. Развести костер стоило большого напряжения воли.

Совершенно разбитый, но счастливый, я сидел у огня. Собака недвижно лежала рядом. Мне следовало набрать лапника, соорудить нодью[18], но я был не в силах пошевелить хотя бы пальцем. Глядя на пламя, я наслаждался теплом, отдыхом, глубоко радовавшим исходом погони — даже не смущали ожидаемые упреки Матвеича. Я думал, как легко в пылу преследования добычи, в охотничьей горячке переступить грань, за которой охота становится кровожадным и жестоким делом…

Из темноты донесся скрип лыж. Я повернул голову. Ижма и ухом не повела: она лежала как мертвая.

1957

<p><strong>ЕГЕРЬ НИКИТА</strong></p>

Памяти брата моего Всеволода, погибшего на поле брани, посвящаю

1

— У меня в лесу никаких новых правов нету! — задорно кричал Никита, цепко ухватившись за стволы ружья одной рукой, а другой отталкивая от себя владельца этого ружья. — Не положено сейчас стрелять, не знаешь, что ли? Отдай, а то…

И он наступал так решительно, так грозно возвышал голос, что охотник сдавался. Когда ружье оказывалось в руках у Никиты, он отходил на несколько шагов, презрительно оглядывал доставшуюся ему старую двустволку: ну, мол, и фузея — и, брезгливо продев руку в погон, закидывал ее за плечо. После этого он слегка сдвигал на затылок картуз, отчего на его лоб, пересеченный четкой линией загара, выпадали пряди светлых волос, и лез в глубокий карман за кисетом.

Обезоруженный им охотник, приходя в себя, дивился, как мог он, этакий здоровяк, поддаться такому тщедушному, невзрачному человечку. Кажется, дай ему щелчок и иди себе прочь, не оглянувшись!

Никита Михайлович Лобанов был и впрямь некрепкого сложения. Худощавый, с выступавшими под вылинявшей рубахой лопатками, невысокого роста, он казался еще ниже из-за привычки ходить несколько подогнув ноги в коленях. Надо сказать, что при всей ветхости матерчатого картуза, старой рубахи, подпоясанной веревкой, и заплатанных штанов, последние у Никиты всегда были заправлены в длинные голенища отличнейших, сильно пахнущих дегтем охотничьих сапог.

Перейти на страницу:

Похожие книги