— Я знаю, что она вас вырастила. А сам я… ну, как говорится, любитель… Поклонник ее с довоенного времени.

Вот ведь, все они про нас знают! И есть среди них любители музыки!

— В апреле два концерта в Малом зале, — сказал Ахилл.

— Спасибо. Не пропущу, постараюсь.

И, то ли склонившись ближе к Ахиллу, то ли сгорбившись, сказал еще:

— О вашей матери. Я вел ее дело. Могу вам сказать, что она здесь, в Москве, не страдала. Я все держал у себя в столе, сколько мог. Но потом отправили в лагерь. Там уж… — Он развел руками.

На концерте Анны этот человек — сухопарый, еще не старый, издали кивнул Ахиллу.

Затем должно было пройти еще почти два десятка лет, чтобы в мифологии детства Ахилла эпизод с пистолетом обрел наконец детали, позволившие реконструировать этот миф «так, как все было на самом деле». Исполнялось Второе трио Михаила Вигдарова, только что им написанное и посвященное «Памяти А. В. Мещеряковой» (его Первое трио носило подзаголовок «Памяти матери»). Недавняя кончина пианистки Анны Мещеряковой тогда еще оплакивалась музыкальной Москвой, сочинения опального и осененного подпольной славой Ахилла исполнялись редко, поэтому зал Института Гнесиных был переполнен, программу (Моцарт, Шуберт, Шостакович, Вигдаров) слушали благоговейно, и после трио, в котором Ахилл играл фортепьянную партию, зал, стоя, зааплодировал — сдержанной, ровной и бесконечной овацией. В зале будто продолжал витать дух музыки, которая парила, исчезая, в коротких, летучих цитатах, игравшихся в финале поочередно скрипкой, виолончелью и клавишами рояля — из сонат Бетховена… из мазурок и вальсов Шопена… из песен Шуберта… из концертов Брамса… из Скрябина… из прокофьевских «Мимолетностей»… из молодого Дмитрия Дмитриевича… — на контрапунктном фоне тихой мелодии отпевания, непрерывно передававшейся друг другу тремя музыкантами. И все это могло быть бесконечно, потому что в нотах было выписано множество цитат, которые каждый из исполнителей избирал по своей воле, а мелодия отпевания повторяться могла по кругу мажора-минора тоже бессчетное число раз, и когда, наконец, по знаку Ахилла замолкли, зал ровной своей овацией этот акт поклонения музыке продлевал, и не было ничему конца — или всему, в той несчастной, в страх и покорность ушедшей Москве, был конец? — и кое-кто, Ахилл видел с эстрады, плакал, отчего ему стало больно, неловко и неприятно. Он невысоко, к плечу, поднял руку, все смолкло, и он сказал:

— Если все согласятся: мы в память Анны Викторовны молча постоим и молча разойдемся.

Через полминуты он поклонился залу и пошел с эстрады.

Как всегда, в артистическую набились знакомые и незнакомые, и среди них явился ему высокий седой старик, который взволнованно проговорил слова благодарности, вспомнил, какой прекрасной — великой — была пианисткой Анна Мещерякова, а потом спросил:

— Не узнаете? Мы виделись, когда… я вам справку давал о вашей матери. Помните? В пятьдесят, наверное, пятом или шестом? А вас я помню с вашего младенчества. Вам было два, я думаю.

За бутылкой российского в «Праге», где прошел остаток этого вечера, Борис Григорьевич — так, без фамилии, он назвался — рассказал немало любопытного, и прежде всего, по праву старости, о себе самом. Он рос в Харькове, в еврейской семье инженера-путейца, в детстве его учили игре на рояле, вообще вся семья была музыкальной, слушали всех знаменитостей, а учился в реальном училище, и вот, когда ему было только шестнадцать, он прибавил себе два года — шел, как там поется? — «бой-евой-во семнад-ца-тый-год!» — низко пропел он в четверть голоса, — и вступил добровольцем в Красную Армию, — в Первую Конную, что вы думаете? И направили меня в оперативный отдел. Бороться с трусами и контрой, вот как. С этого и пошла моя биография. Гражданская кончилась — я хотел учиться идти, в Харьков вернулся, у меня оказался бас хороший, мечтал, что буду в опере петь (он, качая головой, стал смеяться, как над чьей-то глупостью), но меня уже не выпустили: член партии — иди, куда направят, и баста!

Тут он стукнул кулаком по столу, помолчал, взглянул на Ахилла и сказал уже тоном другим, спокойным:

— Оказался в Москве. И мне это дело дали. Знали, что я меломан. Вот, мол, и занимайся музыкантами.

Ахилл спросил:

— И какое дело? Что там было?

— Ничего. Я давно уже на пенсии, могу и сказать: ничего. Хотя так, что совсем ничего, и сегодня там не говорят, уже сколько лет спустя после Хрущева. Я это дело помню хорошо. Потому что, как бы это сказать, я любил, да, любил замечательных музыкантов — Ласкова любил слушать и Мещерякову, вы это знаете.

— Вы слушали Ласкова?

— О, сколько раз! И в опере, и в концертах. Это был дирижер! — сказал он уважительно и, сжав пальцы в кулак, показал как будто, как крепко Ласков держал дирижерскую палочку — или держал в кулаке оркестр.

— И что же? — направлял его Ахилл.

Он ответил:

Перейти на страницу:

Все книги серии Литература ("Терра")

Похожие книги