Ни Цзао лишь тихонько посмеивался. Трудно сказать, чего больше было в его смехе: грусти или радости. На протяжении десяти и более лет их отношения не отличались особой теплотой. Правда, в детстве тетка, обожавшая племянника, проявляла о нем большую заботу и учила его уму-разуму. В канун сороковых годов, когда Ни Цзао вступил на революционный путь, он стал относиться к тете и другим родственникам враждебно и даже с некоторым презрением, и делал это вполне сознательно. Не особенно задумываясь, без колебаний, он причислял родных к представителям разложившегося класса помещиков. Само собой, все они боялись революции, а приближение Освободительной армии приводило их в трепет, в чем Ни Цзао усматривал проявление классового нутра. После Освобождения, благодаря занятиям политучебы, у Ни Цзао еще более обострилось «классовое чутье» и он еще решительнее обрушил свой критический пыл на «помещичьи элементы». Он вспомнил ту жестокость, с которой они эксплуатировали других, их враждебность к революции. Критика «помещиц» стала для него целью учебной практики и итогом идейного роста. На собраниях группы он часто рассказывал об «отвратительном облике» двух представительниц класса помещиков — тети и бабушки, — и его взволнованная речь дышала искренностью. Этой позиции отчуждения по отношению к родне придерживался не только он, Ни Цзао, но и Ни Пин и даже его мать Цзинъи — она же Цзян Инчжи.
Бабушка и тетя жили тогда лишь надеждой на взаимную поддержку, потому что все экономические источники существования были исчерпаны. Еще в 1947 году они продали в деревне все недвижимое имущество и на полученные деньги купили в Пекине дом из нескольких небольших строений, почти развалюх, но после Освобождения они тем не менее сдавали эти лачуги внаем и таким образом кормились. Само собой, это было паразитическое существование. Они, как и прежде, растапливали угольными шариками капризную печурку, с каждым днем приходившую во все большую негодность. Казалось, неосторожного дуновения на нее было достаточно, чтобы она развалилась. Они по-прежнему питались паровыми пампушками-вотоу. Бабушка, готовя их, любила положить в тесто побольше соды, отчего пампушки приобретали зеленоватый оттенок, но зато делались более пышными, хотя по-прежнему отдавали отрубями. Когда такая пампушка оказывалась во рту, казалось, что жуешь жесткую гречишную мякину, которой набивают подушку. Соду бабушка добавляла и в маньтоу[173], поэтому их цвет мало чем отличался от вотоу.
В середине пятидесятых годов вышла замуж Ни Пин, и у нее родился ребенок. Цзинчжэнь стала нянчить внучатого племянника, поэтому ее положение в семье упрочилось по сравнению с бабушкиным. Чем больше они нищали, тем большая тревога их охватывала. Они боялись, что кто-нибудь другой захватит отвоеванные ими привилегии в хозяйстве. Поэтому мать и обе дочери с большим рвением хлопотали у плиты. Странно было видеть, как суетятся, отпихивая друг друга, женщины этого небольшого родственного коллектива.
Пища, которую готовила бабушка, была, вероятно, самой невкусной и скудной, что, однако, нисколько не смущало и не огорчало старую женщину. Она чувствовала себя вполне счастливой оттого, что после Освобождения наконец воцарилось спокойствие. В пятидесятых годах, во время первых выборов, имя бабушки было внесено в списки избирателей, как, впрочем, и имя Цзинчжэнь, что побудило Ни Цзао связаться с жилищным комитетом и предупредить о классовом происхождении своих родственников. В то время он твердо стоял на классовых позициях. Правительственные органы были не готовы к выяснению исторических корней его родни, существовавшей до 1947 года за счет арендной платы за землю. Даже в шестидесятых годах, во время движения «четырех чисток» или, как его еще называли, «движения за социалистическое перевоспитание», бабушку и тетю не тронули, хотя и было соответствующее указание о бдительном отношении к социальному происхождению всех горожан.