Я понял смерть. Я вижу ее, она кругом меня, я чувствую ее. Огни потухли. Черный зал. Никого – ни души. И вдаль, к темному небу, к пустому небу, где ни звезды, ни облака, убегает, теряется бесконечная вереница мертвых человеческих тел… И в ответ им пустое ничто. О, в этом ничто схоронились все надежды, все радости, все восторги, все горе, все страдания и слезы…
Робкий лепет розовеньких детских губок и ласковое прикосновение шелковых, нежных кудрей. Боже, как весело. Боже, как счастливо. Да ведь это смех чей-то, серебристый, задорный смех – так бы и смеяться, смеяться без конца… Все кругом ожило, заблестело, засияло. Хлынул воздух, раскрылось небо, и песня летит туда, в голубую вечную даль…
Нет, нет. Не может быть… Еще хоть один аккорд, хоть один звук… Молчание… Почему так вдруг до боли заныла грудь? Где я слышал эти стоны, эти зловещие грубые звуки? Несут… я вижу… Что это, галлюцинация?…
«Боже мой, ведь я на концерте», – хочу я крикнуть на ухо Верочке, но они уж здесь. Они принесли… Белый, глазетовый, с кружевами, с тяжелыми ручками… Я видел его, видел… но почему я не могу вспомнить, где видел его? Как мучительно, когда не можешь вспомнить… Гроб все ниже, все ниже…
Черный зал, никого ни души, ни живых, ни мертвых. Пусто, тоскливо – мучительно.
«Боже мой, ведь это вся жизнь пролетела. Хоть что-нибудь еще бы. Нельзя же, чтобы так все это кончилось…»
И вот из темноты что-то смутно веет на меня с вопросом и ужасом, словно плывет откуда-то. Я холодею.
Я не понимаю, что это, откуда это, мне жутко, мне хочется кричать… Бледный лоб, бледные щеки. Да это Он!.. Судорога схватывает мне горло. Я весь дрожу и в исступлении хочу кричать, сам не зная почему, трепеща от ужаса: не надо! Лучше конец… не надо, это обман. Лицо близко, сейчас увижу его из темноты, ясно, совсем ясно перед собой…
– Нет, нет Его! – с тоскою кричу я…
Гром аплодисментов. Соната кончена. Измученный, я озираюсь кругом. В глазах рябит, все сливается и плывет куда-то. Только совсем близко, около плеча, оживленное, детское личико Верочки.
Мы вышли и пошли гулять по берегу моря. Молчали. Верочка нагибалась, подымала камни, бросала их, и они с коротким, глухим звуком падали в море.
Я не мог придти в себя. Он тяжелым кошмаром еще стоял в памяти, и страшное, ненавистное чувство продолжало щемить сердце. Это чувство было нелепо, непонятно и неожиданно для меня. Словно какая-то бездна тайн разверзлась предо мной, и я знал, что, заглянув, узнаю все, и не мог, боялся, трусил, как щенок, хотя уже предчувствовал, что там жило и шевелилось.
Не помню, долго ли мы гуляли. Как сон теперь передо мной эта далекая крымская ночь, с которой начались мои первые откровения о самом себе. Как сон было и тогда, когда я шел с этими двумя такими новыми для меня людьми в черную даль, по берегу моря, которое набегало и пенилось у наших ног. Мне чудилось, что я умер, и новый мир, вечный мир, открывается предо мной, и меня ведут туда люди не мира сего.
«А я сомневался, будет ли вечная жизнь? Не надо теперь бояться смерти, не надо каждый миг думать о ней, уж эта жизнь не кончится никогда…»
И хотя я сознавал, что думаю какую-то несообразность, что предо мною Черное море, что я на южном берегу Крыма, со своими новыми знакомыми, но от этих несообразных мыслей непривычная живая радость едва внятно начинала трепетать во мне.
III
Идиллия
Скоро мои новые знакомые уехали в деревню. Я обещал приехать к ним; и в конце июля, после беспокойной крымской жизни, полной самых сложных вопросов и сомнений, словно чудом попал в маленький, старенький домик, обвитый темно-зеленым густым виноградом, со старинными полутемными комнатами, с тенистым задумчивым парком, в атмосферу тихую, радостную, где, казалось, никогда не было никаких тревог, никто не собирался умирать, и старенький домик, и старенькая старушка тетя, и почти ребенок Верочка даже и не думали о смерти.
Я прожил там месяц. Это время занимает совершенно особое место в моей жизни. И я долго колебался, говорить или нет о нем в этих «Записках». Весьма возможно, что ничего важного, что помогло бы вникнуть в дальнейшую мою жизнь, там и не произошло. Но уж очень мне трудно теперь ничего не сказать об этих хороших и, уж конечно, безвозвратно ушедших днях – теперь, когда все для меня в жизни кончено и впереди ничего, кроме подневольного, полуживого прозябания…
Этот месяц клином врезается во всю мою жизнь. Все там было для меня необычно, и сам я в этот месяц как-то не совсем походил на самого себя. Ведь я тогда и не подозревал еще всех предстоящих мне мучений. Наоборот, во мне, я очень хорошо это помню, начинала тогда пробуждаться смутная надежда на то, что наконец с меня спадет этот нестерпимый гнет страха смерти, я воскресну внутренне и почувствую наконец, что значит жить.