– То есть для того, чтобы умереть, – отрывисто сказал я.

– Совсем нет, умирают потому, что это необходимо, а живут для того, чтобы быть счастливыми.

– Да, но какое вы имеете право быть счастливой, когда все уничтожится и вы не можете иметь ни к чему никаких привязанностей. Неверующие люди живут в номерах – со смертью для них конец всему: уехали из номеров и никогда не вернутся. Но разве можно любить то, что дано на два дня?

– Вот и неправда, – воскликнула Верочка. – Если жить в номерах один день, тогда, конечно, ни к чему привыкнуть нельзя, а если всю жизнь, так отлично можно, все равно как на своей квартире. Вот вы здесь месяц живете, и то уже к нам привыкли.

– Я другое дело. Я человек верующий. Но вы не имеете права ко мне привыкнуть.

– Но почему же?

– Потому что, по-вашему, вы сгниете, я сгнию – и всему конец.

– А может быть, я не сгнию, – сказала она, и я не видел, но чувствовал, что у нее смеются глаза.

Я пожал плечами.

– И вы тоже сгниете? – спросила она.

– Сгнию…

– И скоро?

– Скоро, – резко сказал я и отвернулся.

Она замолчала, задумалась, и всю дорогу мы проехали молча.

Я ничего не мог поделать с Верочкой. Она говорила очень смешно, совершенно по-детски, и все-таки ее выходки действовали на меня лучше всяких глубокомысленных аргументаций. В ней все было жизненно, радостно, безбоязненно, и под влиянием этого тоска переходила в грусть, страх – в неясную тревогу, и бессмысленная надежда на какое-то «воскресение» шевелилась за всеми, казалось, навсегда выстраданными и решенными мыслями!..

Я тогда не понимал, что все люди такие же, как я, но не все называют вещи своими именами.

За эти два месяца одна сторона моей личности в благоприятных условиях развилась до чудовищных размеров – это сантиментальность. Я ведь очень сантиментален. Но, как я уже говорил, моя сантиментальность обыкновенно выражалась в жалости, и то в редких случаях. Теперь вся размягченная, успокоенная душа моя предалась мечтательности. Прежде я плакал от злобы и отчаяния – теперь стал плакать от смутных, почти безотчетных грустных, но сладких чувств.

Я даже завел себе особое место, куда уходил специально для своих мечтаний. Это был маленький балкончик в мезонине.

Вас, может быть, удивят мои мечты. Может быть, вы подумаете: так не может мечтать грубый, развратный, жестокий и безнравственный человек. Но, Бога ради, не судите так поспешно.

Всякий человек способен на все! Может, на костер пойдет, а может, ограбит.

Я не знаю, хороша или нет слащавая сантиментальность.

Не знаю и не чувствую, что лучше: насиловать женщин или плакать и целовать засохшие цветы.

Но исповедь должна быть полной. И если вы знаете, что я в своем воображении могу быть зверем, то знайте, что я могу быть и вздыхателем!

Перед маленьким балкончиком, внизу, зеленела недавно посаженная липовая аллея. Ее посадила Верочка. Часто я приходил туда. Деревья в моем воображении вырастали, аллея становилась тенистой, почти темной. Сад превращался в столетний запущенный парк, клумбы почти теряли свою форму, они зарастали дикой мальвой и полынью, обвитой плющом.

Дом почти разрушен, крыша провалилась. Ставни отлетели. Я, старенький-старенький старичок, Бог весть какими судьбами занесенный в эти края, сижу на скамейке, смотрю на балкон, и теплые слезы о невозвратном прошлом бессильно текут по моим щекам. И чудится мне, что вот-вот появится милое веселое личико, раздастся детский веселый смех, мелькнет розовенькое нежное платье и она, Верочка, бросится ко мне, поцелует, оглядываясь, как бы кто не увидал, и, увлекая меня в темный сад, скажет:

– Ну, монах… пойдемте, там никто не увидит.

А с балкона незаметно сойдет маленький Трофим Трофимович со своею всегдашней улыбкой, поцелует меня в щеку, погрозит пальцем Верочке.

– Ты у меня, стрекоза, – скажет он…

А мы, смеясь, убежим от него в прохладу парка.

Но все это мечты. Они не придут. Передо мной полусгнивший балкон, оборванный виноград стелется по земле… Верочки давно уже нет здесь – она умерла. И не прежняя Верочка, а сморщенная старушка тлеет теперь в земле. Трофим Трофимович тоже умер, и сам я чувствую, что скоро и мой конец.

И снова, еще обильнее, текут по моим щекам слезы. Робко, тоже загрустившись, шелестит надо мной разросшаяся липа. Прилетел шмель, стукнулся о мое плечо и закружился над стволом липы. Несколько уцелевших роз тихо покачиваются из стороны в сторону. Какая-то серенькая птичка села на дорогу, но, увидав меня, снова вспорхнула. И снова, день за днем, встает передо мною прошлое, и снова я плачу от жгучей жалости к самому себе…

Так я мечтаю и прихожу в себя только потому, что действительно чувствую, как по щекам моим текут слезы.

Сантиментально все это, не правда ли? Но если бы вы знали, сколько горечи выливается из души, как выматывается один нерв за другим, когда черта за чертой, со всеми подробностями – и чем ничтожнее подробность, тем ужаснее, – начнешь этак рисовать себе жизнь свою через много-много лет и посмотришь на себя с точки зрения «воспоминаний».

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии Классика русской духовной прозы

Похожие книги