Не знаю, очевидно, такая сантиментальность для меня почему-то опасна, ибо я инстинктивно после таких слащавых грез всегда начинаю фантазировать в диаметрально противоположном направлении, и в этом переходе от туманной грусти к жестокости и насилию для меня есть нечто большее, чем наслаждение.

Признаюсь во всем этом без раскаяния, но с болью… потому что все это были признаки моего внутреннего разложения. Но все-таки, чем дольше жил я, тем все это происходило реже, а в присутствии Верочки никогда. Да и вообще знакомая женщина для меня почти перестает быть женщиной. А Верочка как-то сразу стала не только знакомой, но почти родной. Поскольку, конечно, я способен на такое чувство.

К сожалению, вам теперь непонятно – и я не могу забегать вперед и разъяснять вам, – только, право же, во мне буквально сердце разрывается от нестерпимой боли при воспоминании, как она, моя бедная, моя маленькая девочка, должно быть, инстинктом чувствуя, с кем имеет дело, напрягала все усилия, чтобы спасти меня. Да может быть, тут был и не один инстинкт. Недаром однажды она, глубоко задумавшись, сказала:

– Вот Коля тоже религиозный, а совсем другой… Он не похож на вас.

– В чем меж нами разница? – не без робости спросил я.

Ей, видимо, трудно было выразиться:

– Вы бываете иногда… какой-то страшный, – запинаясь, ответила она и, испугавшись, не обидела ли меня, прибавила: – Это очень, очень редко бывает. И мне даже это нравится. Мне так же бывает страшно, когда я слушаю сказки.

Как гипноз подействовала на меня тихая, простая жизнь, старенький дом и задумчивый парк. Не в таком ли же гипнозе от окружающих мелочей живут все те, кто погружается во всевозможные житейские интересы и, невзирая на смерть, могут жить «со вкусом»? Кто знает, может быть, и я, поживи подольше в виноградном домике, забыл бы о могильной яме и с горячностью принялся бы за какую-нибудь неизвестно для чего нужную работу. Но весь ужас жизни в одном элементарном правиле: всему бывает конец. Наступил конец и моей жизни в деревне. Надо было ехать.

Александра Егоровна, Верочка и Трофим Трофимович плакали навзрыд, прощаясь со мной… И мне было мучительно тяжело. Всякий отъезд действует на меня так, потому что всякий отъезд, не знаю почему, напоминает мне похороны…

Полон самых тяжелых дум и неясных предчувствий, уезжал я из маленького виноградного домика; день был хмурый, осенний.

Все изменяется, всему конец!..

<p>IV</p><p>Общественный вопрос</p>

Я никогда не интересовался общественными вопросами. До того ли мне. Я не знаю и не хочу знать, кто прав: революционеры ли, консерваторы ли, либералы ли. Я знаю одно: есть неверующие люди, и революционеры, и консерваторы, которые не ради своих личных выгод умирают за других. Да и как можно умирать за других из-за личных выгод!

Пускай они ошибаются, пускай нельзя теми средствами, которые они предлагают, достигнуть всеобщего счастья. Мне это не важно. Мне важно одно: они не боятся смерти. Они убеждены, что с концом ихней жизни для них кончается все, и, несмотря на это, чье-то чужое счастье, которое они никогда не увидят, для них так дорого, что они ради него отдают свою жизнь.

Для меня закрыта эта психология. Но я всегда смутно чувствовал в ней что-то для себя роковое и потому никогда не мог отбросить ее окончательно, не думать о ней. Факт оставался налицо. И то чаще, то реже, я вновь к нему обращался и тысячи раз спрашивал себя: что нужно чувствовать, чтобы, не веря в бессмертие, отдать свою жизнь, по своей воле, для чужого благополучия?

Не бояться смерти? Тайно от всех верить в свое бессмертие? Так любить свой народ, чтобы страдания его отравляли жизнь и смерть становилась желанной? Нет, я чувствовал, что все это не то, и неразгаданный факт по-прежнему шел вразрез с моими обычными представлениями о людях, по-прежнему вызывал во мне тревогу.

Вот этим только и ограничивалась, кажется, моя «общественность».

И чем больше вокруг меня шумели и хорохорились, тем тверже, как железом налитый, стоял я на своем месте. Да и куда бежать? Я слишком хорошо знал, что, сколько ни беги, убежать некуда. Разве смерть не будет так же пожирать всех рождающихся людей, когда в России наступит другой политический строй? Все останется по-прежнему. По-прежнему все эти красноречивые «деятели», застывшие, будут лежать на столе, по-прежнему будут бросаться в мокрую яму, где они посинеют, разбухнут и начнут разлагаться.

Я слишком знаю смерть, слишком чувствую ее неизбежность, я слишком много страдал за нее, чтобы закружиться в ребяческом вихре «освободительного движения». Какой иронией звучат для меня эти слова! «Освободительное движение»! Освободительное от чего? От цензуры? От Кесаря? От казаков и произвола? Но что значит это «освобождение» без освобождения от смерти? А кто освободит от нее? Не постановление ли парламента?!

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии Классика русской духовной прозы

Похожие книги