Наташа же вообще сейчас была совсем не здесь. В ее мечтах ей торжественно вручали Пулитцеровскую премию в номинации «За выдающееся расследование», гремели овации, слепили вспышки фотоаппаратов, вокруг звучала ангельская, ой, простите, английская речь, и она со слезами на глазах говорила в микрофон: «First of all, I want to thank my mom and my dad…». Ну, или как-то так, английский она еще подтянет. А ее родители, взявшись за руки, сидели в первом ряду и плакали, и улыбались, не сводя глаз с обожаемой дочки. А потом к ней подходил главный редактор The New York Times, торжественно предлагал ей должность ведущего журналиста и почему-то вручал толстую пачку вечнозеленых долларов. О бандите, пока еще лежавшем рядом, она уже и не вспоминала, он — всего лишь одна крохотная ступенька к вершинам ее личной славы. И сколько бы таких ступенек ни было, она будет по ним шагать до тех пор, пока не достигнет желаемой цели. Прямо скажем, очень амбициозная девица, но только такие и добиваются своего — се ля ви.
Николай Александрович, вернувшись со свиданки с Пастором, забрался под душ, в попытке смыть с себя этот ужасный запах казенного учреждения, а одежду забросил в стиралку. Ему казалось, что все пропахло несвободой, и этот запах напоминал ему о том, о чем вспоминать не хотелось. Вроде бы и не было ничего такого в его прошлом: его не судили, он не шел этапом, не сидел в камерах с плесенью на стенах, где паука называют «хозяином» и его нельзя убивать. Ведь паук тоже такой же сиделец, как они сами, к тому же гораздо полезнее многих: он делает доброе дело — ловит мух и комаров. Не было в его прошлом огромных тараканов в ладонь величиной, что не спеша ползают по стенам на «вокзальчике» — временной хате с узкими лавками вдоль стен, где собирают тех, кто сегодня идет на этап, или, наоборот, тех, кто только заехал на тюрьму перед тем, как раскидать по хатам. Не было шмонов и не было ШИЗО, не было людей с наколками на теле, так отличающимися от тех, что делают в многочисленных салонах тату на воле. Не было Пастора с Нечаем, не было ежедневного крепкого «купеческого» чая, дающего заряд бодрости, не было великого множества того, что ему снилось каждую ночь в мельчайших подробностях. Не было ни для кого из его окружения, для них он всегда был здесь, в столице, работал в НИИ, даже сестра совершенно ничего не помнила. А как можно помнить то, чего просто не было в ее жизни?
Но при этом сам он знал, что все это с ним было, он отлично все помнил, каким образом — непонятно. Однако Пастор и Нечай были такой же частью его жизни, как и многолетняя работа в институте. Все это было и не было одновременно. И постепенно Николай привык к такому раздвоению своей памяти, к тому, что в одно и то же время он и ехал с работы в свой загородный дом, и выходил из карантина в барак, что должен был стать его домом на ближайшие девять с хвостиком лет. Он одинаково хорошо помнит то и это и знает, что он не шизофреник, у него нет раздвоения личности. Собственно, именно для того, чтобы окончательно убедиться в этом, он и поехал на свидание с Пастором. А когда увидел такую знакомую рожу и вновь почувствовал его пронзительный взгляд, проникающий, казалось, в самую душу, наконец, вздохнул облегченно: слава Богу, невероятное оказалось просто наукой, следствием его величайшего изобретения. А сам он не шизофреник, а просто гений из тех, что рождаются примерно раз в столетие. Скромностью Николай Александрович никогда не страдал, да и с чего бы, собственно? Ведь его гениальное изобретение работает, да еще как работает! Он окончательно убедился в том, что все его коллеги-ученые, мнящие о себе слишком много, а к нему относящиеся, в лучшем случае как к фантазеру, на самом деле дураки, неучи и бездари. Если раньше он еще как-то стеснялся говорить об этом вслух, то теперь он их всех просто презирал, и, глядя им прямо в глаза, не мигая, как учили, разговаривал с ними, примерно так, как Пастор говорил с петухами, и дебилов прямо называл дебилами. А те, пряча свои глазенки от его взгляда, который их почему-то пугал, плели свои обычные интриги за его плечами. Да и хер с ними!