Чтобы вспомнить, потом, как хотела, но не тронула. Как не спала ночами, искала Богородицыну траву, что помогает при вздутии живота, и газах. Настаивала мяты лопушиные листки-переростки, потому что уже не сезон, молодой мяты в это время года не сыскать, а молоко кончается.
Позже уговаривала мужа своего плотника, чтобы сына не бил особенно. Ему еще с крестом идти. Тяжело вздыхала, посматривая на сундук. Всё-таки первенец, жалко его. Мария, прекрасная Мария.
Так кто же ты сейчас? Кто? Всё-таки Бог, или человек? Бог не человек, чтоб Ему лгать, и не сын человеческий, чтоб Ему изменяться. Он ли скажет и не сделает? Будет говорить и не исполнит? *
Бог изменился, стоило сына, что навек принял в себя человеческое, провести через тропу Голгофы, на самый пик, а оттуда наверх.
Потому и светло так на Троицу, спокойно. Как будто большая рука, появляясь из-под купола под конец коленопреклонной молитвы, тянется к макушке, и не знаешь до конца – прикончит она тебя, или помилует опять, даруя свет и благодать, что горячими токами разбегутся по каждой жиле.
Каждый раз одно и то же. Отчего отец Бог сына своего предал смерти? Он ведь тоже знал, что любить человека не можно без потери себя. Если любишь так, как любит он, то готов самое дорогое перемешать человеческой кровью, густо закрашивая божественное нутро. А всё равно не закрасить. И через смерть соединиться в триедином.
Траву начали раскидывать по полу. Пахнет новым молодым полем, луговыми травами. Закроешь глаза – и вот-вот пролетит толстый шмель, и еще один. Я закрываю глаза. Но никто не гудит под ухом. Нет такой бумаги, что подтвердит, что ты любишь Отца и Сына и Святого духа. Есть бумажка о крещении и наречении именем в соответствии с календарем, еще можно получить от диакона печать, что ходишь в храм регулярно, или хранить расписки за свечную оказию. Но к любви это мало отношения имеет.
Василий вот Пирогов, неплохой мужик, каждое воскресенье в церкви, на клиросе стоит иногда, если кто приболеет, не откажет, если попросить помочь что сделать. Кидается на колени, как в храме появляется. На исповедях кается, что опять не сдержался, замучил до смерти бродячую собаку, да еще с такими мерзейшими подробностями, что слушать тошно. Жену свою колотит, но не издевается по собачьи хотя бы.
Говорит, что любит, но доводит она его, характер вздорный. Можно ли любить Бога и не любить людей, созданных по его подобию? И как нужно любить людей, чтобы уяснить самому себе, что Бог рядом? И как донести и разделить это чувство с другими?
Соседка моя Мария молится до нескольких часов в день, а сынка своего, Ванечку, запирает в подполе, чтобы не мешал. Мальчишка так кричит, так бьется, что всем соседям слышно, а ворвёшься в дом к ним, спасать эту сироту Божию – мать на коленях сидит, поклоны отбивает, не открывая глаз. Как не слышит криков. Ваня покричит, поплачет, устанет, да и заснет там, прям на лестнице, а то и земле подвала. Мать потом уж, как закончит, выведет его, и целует, и тормошит, говорит, что боженька просто так не услышит их просьбы, нужно просить с жаром, нужно потерпеть неудобства. Любит сына до безумия, так, что не готова ему простить человеческое, потому что Бога любит с той же силой. Господь всевышний, помоги выйти на свет нам.
Я люблю протирать иконы на Пятидесятницу. Сам. После толпы шумных баб, что долго еще, шепотом гудели по разным сторонам и углам, пока не обошли все иконы, зашли, окрещиваясь, как водой поливаясь, и топтались у входа, ожидая благословления Баба Нюра и Наталия.
Баба Нюра пришла пешком, в калошах, с пушистым веником надранных молодых прутков. Широкие жирные листки торчали неловко во все стороны щеткой. Баба Ната приехала на велосипеде, крепкая, горластая, в цветастом платье, появляющаяся по частям – сначала огромная грудь, потом подбородок, и наконец сама, с пучком седых волос на затылке.
Я раздавал им указания: помыть окна, зацелованный золотой алтарь, скрипучие половицы. Тенёта по углам убирать старой шваброй, протереть подсвечники. Но иконы – это моё, это сокровенное.
Я любил гладить Его мать по заушинам, провожая выбившиеся волосы назад, подправляя старой тряпкой синие полосы одеяний, не трогая младенца. Младенца трогать нельзя. Ему долгий путь идти, не до нежностей. Но мать меня всегда смущала. Она ведь знала всё с самого начала, и не уберегла. Не хотела. Знала, и отдала.
Я строго замираю со старым, серым от частых стирок полотенцем в руках. Глажу по головам апостолов. Провожу по краям рам, по желтым нимбам, по кромке крыльев. Не тороплюсь, хотя в храме с утра холодно, так и не нагрелось, от каменных плит веет темной стуженой землей.
Ничего, через несколько часов соберется весь приход, в ярких цветастых платках будет стоять вся деревня, надышит, насытит воздух теплом, что, поднявшись к самому верху, отразится от взошедшего до пика солнца, разольется по сводам обратно золотом, заблестит в глазах каждого светлой надеждой на благодать, и неизменное спасение.