Тексты, рассматриваемые далее, подобно постмемориальной прозе, откликаются на крах советской империи поэтикой и поэтологией распада и перелома, однако их точнее всего было бы назвать постмодернистской деконструкцией: это шедевры нарративной «иконологии», текстового отражения рухнувшей системы ценностей, риторики и самого языка. Структурные элементы такой поэтики – повторение; противоречие (расщепление «я», неразличимость субъекта и объекта, внешнего и внутреннего); одновременность разных возможностей; рефлексивность (интертекстуальность, подрывающая фабулу и историю; параллелизмы) [Ibid: 287–307] – вплетаются в нарративный анализ политических идеологий, коллективного воображаемого и исторических мифов. Текст становится зашифрованным компендиумом (культурной) истории, эстетическим носителем памяти об исчезнувшей политической и/или культурной системе.

Литературный лабиринт часто коррелирует с эстетико-философскими чертами постмодернизма, – например, когда ирония, травестия и пародия, слияние повествовательных уровней и перспектив, диффузия языковых регистров (часто возвышенного и обиходного), жанрово-стилистическая контаминация выливаются в мировоззренческую фрагментарность или маниакальную серийность (см.: [Grabes 2004: 68–82]). Свойственное литературе после падения диктатуры скептическое отношение к нарративам, притязающим на истинность и целостность, выражается в тяге к нарративизации и метаизации с их возможностями игры, произвола и апорийности. Также можно говорить о «каталоге „приемов бесформенности“», к которым относятся удвоение, повтор, подмена, перечисление/серийность, а также ложная или двойная концовка ([Липовецкий 2008: 12] с опорой на [Fokkema 1997]).

Еврейская культура с ее богатой традицией (рас)сказа, самоиронии и талмудической интеллектуальной игры, являющаяся вдобавок сокровищницей полузабытых культурных реалий, дает благодарный материал для игрового, обращенного на себя фабулирования и энциклопедической рефлексии об истории. Именно такое – невиданно свободное – обращение с прошлым становится для еврейских авторов этой главы литературным lieu de mémoire, а нередко и способом преодоления исторической и личной травмы. Деконструктивистское откладывание означаемого обнаруживает здесь не философски понятую сделанность действительности вообще, а скорее исчезнувшую еврейскую – и советскую – реальность: за перформансом пустоты скрывается тоска по присутствию. Таким образом, постмодернистская субверсия формы служит культурной самотерапией, запускающей механизм центонного, освобождающего письма и сочетающей смех с трауром.

<p><strong><emphasis>Архаический язык диктатуры: «Лестница на шкаф» Михаила Юдсона</emphasis></strong></p>

Расцвет утопического жанра в постсоветской России был частью общей культурно-политической детабуизации: русско-советская история, в том числе ее неотъемлемая часть – «еврейский вопрос» – подвергались радикальной художественной деконструкции. Характерное для постмодернизма, достигшего в России своего апогея в 1990-е годы330, раскрепощение языка, более того, использование его в качестве эпистемологического инструмента и способа дискурсивного (само)анализа наблюдается в этот период и в прозе, написанной с точки зрения культурных и этнических меньшинств: в данном случае еврейского Другого. Как упоминалось во введении к этой книге, ряд авторов именно на уровне критической языковой рефлексии разоблачает и иронически фрагментирует тотальную риторику «больших нарративов» – русско-православного, советского и постсоветского. Значимой здесь оказывается бодрийяровская концепция симулякра, которую Михаил Эпштейн [Эпштейн 2005] и Борис Гройс [Гройс 2003] применяют к культуре соцреализма, понятого как постмодернизм: действительность прошлого и настоящего обнажается как лингвоидеологический конструкт, зловещая подмена реальности331. В связи со все более популярным с 1990-х годов и анализируемым далее использованием в русских дистопиях архаических языковых матриц332 стоит еще раз вспомнить замечание Эпштейна, что соцреалистический «„постмодерн“ обернулся реставрацией „предмодерна“ – „новым средневековьем“»333 [Эпштейн 2005: 91].

Дискурсивной антиутопией я называю поджанр дистопического письма, вырастающего из языковой рефлексии дейстительности. Конечно же, он возник в России не в 1990-х годах (скорее, в постмодернистской диссидентской прозе конца советской эпохи, например в «Палисандрии» Саши Соколова), но в 1990–2000-е годы становится одним из характерных явлений литературного канона334.

Перейти на страницу:

Все книги серии Научная библиотека

Похожие книги