Прозаик и литературный критик Михаил Юдсон (1956–2019) жил в Израиле с 1999 года. Работал в редакции журнала «22», одновременно издавая журнал «Артикль» совместно с Яковом Шехтером. В 2013 году его дилогия «Лестница на шкаф. Сказка для эмигрантов», первая часть которой посвящена России, а вторая – Германии, была переиздана с новой частью об Израиле. Прежде чем перейти к анализу его романа «Лестница на шкаф» (написанного в 1998-м и впервые опубликованного в виде книги в 2005 году), достаточно отметить, что основным приемом в нем становятся максимальное сжатие и гибридизация риторических практик разных эпох – со времен Средневековья до настоящего дня, – а часто и стран, что превращает текст в универсальный инструмент анализа политических процессов, своеобразную языковую лабораторию власти. Повторяемость лингвоидеологических моделей – знак непрерывного производства мифов национального единства и коллективного очищения, которые реализуются в тексте в качестве дискурсов. Одновременно неутомимая машина коллективного воображения генерирует свой собственный фольклор – сочетание архаической боязни чужого, мистических видений спасения, апокалиптических сценариев и великодержавно-миссионерских мечтаний. При этом еврейский Другой предстает не равным противником, а жертвой и, соответственно, неотъемлемой частью
В романе «Лестница на шкаф» позднесоветская и постсоветская действительность переносится в Древнюю Русь, страну истовой веры, живой архаики и ненависти к инородцам. Оба временных плана – русское средневековье и современность – пересекаются не только на уровне изображаемых реалий, но – прежде всего – дискурсивно и риторически. Первой части под названием «Москва златоглавая» предпослан эпиграф: «Как на беленький снежок / Вышел черненький жидок.
Проснувшись в своей комнате, главный герой, молодой еврей Илья, привычно оглядывает свой убогий быт: остывшую самодельную печку, неисправную лампочку, ведро вместо туалета (единственным санузлом пользуется весь дом); откинув старые шкуры, которыми он укрывался ночью, Илья надевает валенки. Упадок цивилизации, на который намекает этот предметный мир, как бы слит с устаревшей лексикой и церковно-православными идиомами. Так, «засыпанная снегами Свято-Беляевская Котельная, [которая] пыхтит, едва пышет» [Там же], дает остроумный топонимический гибрид из названий московского района Беляево и архетипического русского монастыря336. Мысли самого Ильи, передаваемые при помощи несобственно-прямой речи, пестрят фольклорными и древнерусскими или церковнославянскими словечками и оборотами: некоторые из них он выдает за цитаты из Библии. Размышляя о предстоящем первом уроке школьной практики, Илья просматривает свой написанный «песцовым перышком» (sic!) «План Урока» и с тревогой представляет себе не предвещающее ничего хорошего приветствие учеников: «Очередной отец Учитель пришел!» [Там же: 8]. Как и в этом обращении, имитирующем речевые формулы (древне)русского духовенства, архаика постоянно балансирует между сферами языка и узнаваемой постсоветской реальности, так что правдоподобие и логика этого гибридного диегезиса с самого начала ставятся под вопрос. Илья созерцает безрадостный вид «[с] высоты третьего этажа терема» [Там же: 9], но очевидно, что эта сцена всего лишь языковая игра, в которой советская многоэтажка превращается в элемент фольклора или давнего прошлого. Политическая ирония кроется и в названии (пост)советской армии, где еврея Илью травили и унижали: «Войско Русское» и «Могучая Рать» [Там же: 12–13]. Игра означающих рождает эпистемологическую неопределенность, которая локализует смысл в пространстве между языковой двусмысленностью и ненадежным повествованием337.