Изображение антисемитизма как повседневного ритуала, легитимированного самим языком, используется в гибридном юдсоновском тексте для рефлексии исторической современности – с лежащим в основе этого словосочетания временным противоречием. Изгой Илья наделяется чертами набожного еврея из литературы о штетлах, причем иудаистские детали носят отчасти этнографический, отчасти вымышленный характер. Илья омывает кончики пальцев питьевой водой, на дверном косяке у него висит мезуза, он носит пейсы, а на левом предплечье прячет татуировку с семисвечником и надписью «Житель Иорданской Долины»338. Покидая свое жилье, он замечает, что мезузу поцарапали гвоздем, а на двери тем же гвоздем нацарапано: «„Сивонисты Чесночные – прочь, вон отсель! И будет так…“, «„Здесь живет Жид“» [Там же: 9]. Дефектное, просторечное «сивонисты», бранный жаргон и речевой ритуал изгнания бесов образуют в первой цитате гремучую дискурсивную смесь: темнота и суеверия народа сплавлены на уровне языковой диахронии. Надпись же «Здесь живет Жид» – практиковавшийся в Европе со времен Средневековья жест стигматизации при помощи вербальных или невербальных пометок на еврейских домах. Дополняет эту галерею традиционных юдофобских практик рисунок на лестничной клетке, изображающий еврея Илью в виде песца в хитроумной ловушке и в окружении торжествующих жильцов с топорами.

В городе Илья наблюдает безрадостные детали постсоветской действительности – огни «Макдональдса» и рекламу «Надмирного Банка» «Сам сунь» на фоне серого московского метро, людей в поисках пищи и обветшалую архитектурную символику православия:

Справа вдоль трассы тянулись жилые многоэтажки с обвалившимися балконами, ржавыми водостоками, вывешенными за окно авоськами с приманкой339, дряхлыми покосившимися крестами на крышах. Слева на пустыре дико чернело заброшенное здание древнего собора – некогда, по преданию, там, в лабиринтах, Ожиревший Поп, икая, порол любезных сердцу девок [Там же: 18].

Отсталость московской жизни340 служит, как показывает эта цитата, фоном для буйного расцвета местных мифологий, полуфиктивных коллективных воспоминаний и мистических преданий, которые подвергаются непроясненной мнемонической шифровке и передаются на «внутреннем» языке жителей, иногда лишь на уровне намека. Стоит Илье выйти из дома, как читатель погружается вместе с ним в мир причудливых ксенофобских идиом, очевидно, являющихся составляющей живого речевого канона. В уличных разговорах, в которых фольклорный патриотизм соединяется с апокалиптическими пророчествами, евреи наделяются чертами пресмыкающихся (с эпитетами «влажный» и «скользкий») и бесов341. Двое, пьющие чай в вагоне метро, единодушны во мнении, что страдания святой русской земли на совести «проклятых недоверков»342 [Там же: 22]. В состоянии некоего непрекращающегося коллективного вдохновения народ творит антиеврейские пословицы и стишки и длит цепочку фольклорных текстов: так, бабушка рассказывает внуку сказку, в которой былинный «Богдан-богатырь» спускается в нору, а там «еврейчата, […] пищат, поганцы»; передавив их, «Богдахан-батыр» возвращается домой с «ясаком» [Там же: 32]343. Изображенное в романе бытовое русское (древнерусское?) православие плотно переплетается с языческими верованиями – признак практикуемого в России со времен христианизации до наших дней двоеверия, поддерживающего «наряду с церковнославянской высокой культурой […] параллельную систему фольклорных жанров» [Kissel/Uffelmann 1999: 19].

Варварство воображаемого режима уже не скрывается в юдсоновской антиутопии за риторикой «положительного действия»: ей на смену приходит неприкрытая обсценность, язык, натурализирующий поругание и убийство.

Перейти на страницу:

Все книги серии Научная библиотека

Похожие книги