Солдаты молча поправляют ранцы за спиной, поднимаются на железнодорожную насыпь, спускаются с нее и исчезают в густой, словно лес, кукурузе, поля которой тянутся до горизонта и еще дальше, за горизонт.

— Дезертиры, — говорит моя сестра. — Худо им придется, если поймают жандармы.

Звонит колокол: данг-данг-данг, динг-динг-динг! Ни единого облачка на голубом небе, таком голубом, словно это цветущее льняное поле. Сияет солнце, а колокол все звонит и звонит…

Солнце освещает землю ради всех, кто на ней живет, а колокола… А колокола на звоннице звонят только по матери, только по моей умершей матери.

Когда я был мальчишкой — сколько времени прошло с тех пор? Почему я не умер тогда, ведь столько детей умирало? — я лазил на звонницу и звонил по покойникам, получая за это несколько грошей. Я думал, что, когда подрасту, стану могильщиком и буду зарабатывать на жизнь, копая могилы. Умрет кто-нибудь, я выкопаю могилу, заработаю немного денег, куплю хлеба, помидоров, кусок брынзы — вот и сыт. Вода — она даровая. Чем не жизнь!

У нас в Омиде, в тесной и скудной долине Кэлмэцуя, много народу умирало. Много умирает и теперь. Не знаю, кто умер на прошлой неделе, а вот вчера… Вчера умерла мама.

«Тяжко мне будет, — говорила она нам, — в первый день, и во второй, и в третий, тяжко мне будет и днем и ночью лежать в земле совсем-совсем одной среди полной тьмы, лежать и лежать, дожидаясь Страшного суда… до самого Страшного суда… А ведь никто не знает, когда он будет, этот Судный день…»

«Не бойся ты этого Страшного суда. Никого ты не опечалила, никому зла не причинила».

«Откуда вы знаете, что я никому не сделала зла? Может, и сделала. Может, причинила зло делом, а может, пожелала зла в мыслях. А это все равно».

«Совсем не все равно. Если нас судить за мысли…»

«Больше всего я боюсь темноты и одиночества… Темноты и одиночества».

Всю жизнь она спала при зажженной лампе, даже во время войны, когда керосин был дорог и достать его было трудно.

Мимо прошел длинный товарный поезд. Задрожали стены дома, задребезжали, зазвенели стекла. Преодолев подъем и оказавшись на равнине, состав прибавил скорости и исчез. Словно с неба опустилась глубокая тишина. Но продлилась она недолго. Среди кукурузных полей за железной дорогой раздались выстрелы. Потом воздух прорезал крик. Моя сестра Елизабета сказала:

— Дезертиры! Выследил их все-таки фельдфебель Чоб.

Вновь зазвонили колокола: данг-данг, динг-динг!..

Колокольный звон (а церковь у нас совсем рядом), выстрелы, ослепительное солнце разбудили и самых заспавшихся из гостей. Зевая и стряхивая солому с помятой одежды, они направляются к дому, потом подходят к колодцу, пьют воду, тщательно моют руки и лица.

— Проголодался, Типей?

— Как не проголодаться! В животе словно мыши скребутся!

И мужчины, и женщины — все твердят одно и то же.

— Что-то есть хочется! Крепко проголодались!

— Погодите немножко, — просит их сестра Елизабета, — сейчас накроем столы.

Услышав ее, гости затихают. Сестра подходит ко мне и шепчет:

— Обязательно сегодня нужно похоронить маму. Если мы отложим похороны еще на один день, они съедят нас вместе с потрохами.

— Корми их досыта, ставь им вина вволю, пусть едят сколько влезет. Мама хотела, чтобы на ее похоронах все были сыты и довольны.

— Хорошо. Все сделаю, как ты говоришь. Только платить кто будет?

— Об этом не беспокойся, — отвечаю я ей. — Это не твоя забота.

— С тех пор как я знаю тебя, ничего у тебя за душой не было, да и теперь нет. Видно, придется тебе умирать на рогоже.

— На рогоже ли, в раззолоченном ли дворце — смерть все равно смерть.

— Оно, конечно, так! Только лучше все-таки умирать не в бедности. А лучше бы и совсем не умирать.

Сестра моя улыбается, но улыбается только потому, что слезы навертываются ей на глаза, а она не хочет, чтобы все видели ее плачущей. В это время перед домом в тени шелковицы снова накрывают длинный стол. На деревьях, которые только теперь удосужился я окинуть взглядом, полно ягод. На одной шелковице ягоды, когда поспеют, синие, даже иссиня-черные, на другой — белые. Белая шелковица сладкая как мед и еще слаще, а черная — кисловатая.

Мне почему-то неприятно садиться вместе со всеми за стол. Тело мое как будто сжалось, съежилось, словно от мороза, но не так, как это бывает зимой, а совсем по-иному. Одно дело зимний холод, здоровый и порой даже приятный, другое — холод смерти. Я пробираюсь среди всех этих непрошеных гостей и дальних родственников, про которых сам не знаю, в каком они родстве с нами состоят. Некоторых знаю, других когда-то знал, но забыл, а большинство мне не случалось видеть, возможно, и не увижу их больше никогда.

Я протягиваю руку, срываю с шелковицы несколько белых ягод и проглатываю их. Мой зять Сэмынце с самого утра засел за выпивку.

— Шелковица! Да брось ты ее, шурин, от нее только в животе бурчит.

Он подносит мне налитый до краев стакан.

— Полынная… выпей… желудок укрепляет.

Перейти на страницу:

Похожие книги