Она раздает по яблоку всем моим братьям и сестрам. А потом… потом мимо нашей калитки проходят другие дети, проходят женщины, идут и мужчины. Мама останавливает их и каждому дает по яблоку, освященному в церкви:
«На помин души…»
Она шепотом произносит имена, которые я уже слышал, и имена, которых не слышал до сих пор. Я стою возле нее, держусь за юбку и ем яблоко. Все кажется золотистым — и воздух, и солнце, и даже пыль на дороге. Все, что я вижу, — все в золоте; в золоте и то, чего я не вижу, что только чудится мне.
Я ем яблоко, и это столь долгожданное яблоко представляется несказанно сладким. Оно тает во рту, растворяется в крови, во всем моем теле, а я сам растворяюсь в золотом солнечном свете и в воздухе, который в этот петров день тоже золотой.
«Мама, дай, пожалуйста, еще яблочка».
«Возьми, Зэрикуце. Это на помин души Османа».
«А кто он был, Осман?»
«Турок, кем же ему еще быть, тоже человек. У него была другая вера, но все равно он был человеком. Великое это дело, Зэрикуце, быть человеком!..»
Я никогда не знал, кто такой был Осман, «тоже человек», не знаю и до сих пор. Не пойти ли и не спросить у мамы? Но если даже я пойду и спрошу, она все равно не ответит. Теперь мама умерла и ни на что уже не ответит. Ни на что…
«Мама, кто такой был Осман?»
«Турок, кем же ему еще быть, тоже человек!..»
Я оставляю отца одного сидеть на чурбаке. Нет, не одного. С цигаркой. Когда у человека во рту горящая цигарка, он не одинок. Я подхожу к яблоне с округлой кроной, срываю два яблока и возвращаюсь к отцу. Он не удивляется. Он бросает цигарку и растаптывает ее ногой, потом откусывает яблоко и жует.
— Та кривая яблоня, — говорит он, — которая совсем засохла, давала яблоки послаще. Помнишь?
— Да, помню.
Близкие и дальние родственники из других сел, собравшиеся, чтобы попрощаться с покойницей и принять участие в похоронах, так напились и наелись, что забыли, ради чего явились сюда. Они проходят мимо нас с отцом, словно не замечая. Некоторые идут тяжело, нетвердо держась на ногах. Другие шагают бойчее, но опустив голову к земле. У женщин заплетаются языки. Все они разбредаются по двору и по саду. Некоторые ложатся прямо на траву, кто вытягивается во весь рост, кто свертывается калачиком, и тут же засыпают. Другие, у кого хмель еще не совсем затуманил голову, вытаскивают из скирды охапки соломы, расстилают ее на траве и потом ложатся.
Шум на нашем дворе затихает, затихает и суета на селе. Только время от времени раздается гудок товарного поезда на станции, где-то на другом конце села хрипло лает собака да поет от скуки сонный сторож. Отец закуривает новую цигарку. Закуриваю вместе с ним и я. На кухне пекутся последние калачи, последние булки.
Почти изо всех сел долины Кэлмэцуя явилась к нам многочисленная родня, чтобы попрощаться с мамой и принять участие в похоронах. Завтра нахлынет еще больше родственников.
— Пойдем посмотрим в последний раз на Марию. Поглядим и на сынков ее из Бухареста.
Нужно приготовить еды и вина на всех, кто завтра будет в нашем доме, на нашем дворе и возле двора.
«Позаботьтесь, милые, чтобы на моих похоронах никто не остался голодным или обойденным чаркой вина».
«Позаботимся, мама».
О своих похоронах она говорила так, словно это будут похороны совсем другого, незнакомого человека.
Говорила! А теперь уже больше не говорит. Ни словечка не проронит, ни словечка.
Мой брат Ион ходит по двору, держа за руку свою сербиянку. Они устали, им бы лечь где-нибудь поспать, но боятся отца. Отец чувствует это и подзывает их.
— Вы заморились, спать хотите. Так не стесняйтесь. Никто не обидится, а мать — уж меньше всего. Найдите себе местечко и ложитесь.
Мой брат Ион-адвентист молчит, но Оленка, моя невестка, выпаливает:
— Мы бы пошли под навес, на пригорок.
— Ступайте с богом.
Они уходят, держась за руки. Выходят со двора, пересекают железнодорожную насыпь, поднимаются на холм. Луна ярко освещает две фигуры, взбирающиеся по склону. Вот они перевалили за гребень холма, и их больше не видно.
«Приятного вам сна, — желаю я им обоим про себя, — приятного сна».
Никто мне никогда не желал приятного сна, никто и никогда. Возможно, это и к лучшему. Ведь, может быть, самый приятный сон — это тот, которым спит теперь мама, сон без сновидений, без забот, без пробуждения. Моя сестра Евангелина проявляет обо мне заботу:
— Зэрикуце, ты ведь устал, дорогой, пойдем ко мне, я тебя уложу, сосни хоть немножко.
До сих пор Евангелина всегда меня называла «братцем», как старшая сестра. Теперь, когда мама умерла, она по необходимости должна заменить нам мать… Заменить мать! Но никто не может заменить матери.
— Пойдем, Зэрикуце, а то завтра ты совсем раскиснешь.
— Не раскисну.
Ни родные, ни друзья не знают, какой я двужильный. Однажды я работал целую неделю не смыкая глаз, потом поспал два часа и еще проработал неделю без перерыва. Мне нравится подвергать испытанию свое тело и дух. Может показаться, что я насмехаюсь над жизнью. Ни в коем случае. Я ценю жизнь ровно настолько, насколько она этого заслуживает.